После каждого общественного потрясения в этих каменных домах оседают самые потрясенные — дети. После войны в них остались дети погибших инвалидов и дети-инвалиды. Уже на моей памяти, после дагестанского землетрясения, интернат заговорил, залопотал, заплакал по-аварски, по-лакски, по-даргински. Беда ударила где-то далеко, под землей, но, начавшись там грозным ревом, докатилась до нашего дома — плачем.
Он полон и сейчас. Когда бы ни проезжал, ни проходил мимо, двор за зеленым штакетником никогда не бывает пуст. Галдит, куролесит, скучает. И каждый раз меня, как, наверное, любого взрослого человека, у этих ворот поджидает тревожный вопрос: что привело их сюда, на казенный интернатский двор, неоперившихся постояльцев интерната? Какой сбой случился в юной, зачинающейся судьбе — и как она сложится позже? И всякий раз вспоминаю себя, собственную дорогу в интернат, товарищей, с которыми делил и двор, и хлеб, и крышу над головой. Всмотреться в них, рассказать о них — не значит ли явственней увидеть и сегодняшних мальчишек и девчонок, собранных под заботливым и тем не менее просторноватым для одного — маленького — человека государственным крылом?
Стоял март. Желтый глиняный грейдер был как тыквенная каша. Машины пробирались в ней ползком, на брюхе, раздираясь и разворачиваясь, безголосо плача, — так ползут, оставляя черный след, большие изувеченные звери. Вокруг лежала весенняя степь.
До горизонта застекленная чистыми, «блискучими», как у нас говорят, талыми водами и сама такая же чистая, стылая, порожняя. Неделя — бросит весна в это неживое равновесие вод горсть своих кислых дрожжей, и от моря до моря запреет, запыхтит, забродит степь.
И с ревом рухнут, отойдут воды, обнаружив младенческую плоть зеленого. Живого. Через неделю. А пока мы с Екатериной Петровной толкали грузовик — оказывается, машине не хватало двух наших слабых человеческих сил — через немое, стоячее половодье, и весеннее солнце, которое было везде — в небе, в воде, в самом воздухе, — летело нам в глаза вместе с грязищей из-под колес.
Екатерина Петровна везла меня в интернат.
Екатерина Петровна была моей учительницей, и таких учителей я больше никогда не встречал. Странная это была учительница. Хотя «странная» — что-то романтическое, а она была понятная, простецкая. До странности понятная. Она была замужем за совхозным шофером Иваном Васильевичем, громадным, цыганистым мужиком, он как раз и сидел за рулем грузовика. По-разному звали шоферов в нашем селе: и Ваньками, и Иванами, и по фамилиям, сокращая их при этом чуть ли не до междометий — моих дядек, тоже шоферов, звали, например, «Гуси», с ударением на последнем слоге. А вот Иван Васильевич вроде Иваном Васильевичем и родился — для одногодков, для стариков, для мальчишек и даже для совхозного директора Туткина.