Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат) - страница 216

Веселый взор свой обращает
И вкруг довольства исчисляет,
Возлегши лактем на Кавкас.
Се нашею, – рекла, – рукою
Лежит поверженный Азов <…>
В стенах Петровых протекает
Полна веселья там Нева,
Венцем, порфирою блистает,
Покрыта лаврами глава.
Там равной ревностью пылают
Сердца, как стогны все сияют
В исполненной утех ночи.
О сладкий век! О жизнь драгая!
Петрополь, небу подражая,
Подобны испустил лучи.
(Ломоносов, VIII, 221–224)

Эти строфы в известном смысле суммируют поэтику политико-аллегорического представления в ломоносовской оде. Воззвание к Музе, в котором жар вдохновенного поэта отождествляется с ревностью подданного, приводит в действие аллегорическое зрение, позволяющее увидеть Россию в виде исполинской фигуры (см.: Ram 2003, 75–77). Иконическая гипербола обозначает здесь не только географический охват империи, но и общность ее подданных. Эта общность прямо появляется в следующей из процитированных строф, где показана торжествующая столица и пылающие равной ревностью сердца ее жителей. Политико-аффективное сообщество возникает благодаря «сценарию ликования», или аккламации, осуществленному в действительных торжествах и их одическом отображении. Поводом для ликования оказывается, однако, не только идиллическое благополучие империи, но и вынесенное в заглавие оды событие восшествия, государственный переворот. Диалектическая взаимозависимость чрезвычайного положения и устойчивого порядка манифестируется в одических тропах как общая основа монархического режима и возвышенной эстетики, заклинающей поэтическими средствами равную ревность подданных.

ЧАСТЬ

III

Словесность и придворный патронаж

Глава VI

Империя, поэзия и патронаж в эпоху Семилетней войны

I

Среди бумаг Ломоносова сохранилось начало статьи «О нынешнем состоянии словесных наук в России»:

Коль полезно человеческому обществу в словесных наук[ах] упражнение, о том свидетельствуют древние и нынешние просвещенные народы. Умолчав о толь многих известных примерах, представим одну Францию, о которой по справедливости сомневаться можно, могуществом ли больше привлекла к своему почитанию другие государства или науками, особливо словесными, очистив и украсив свой язык трудолюбием искусных писателей. Военную силу ее чувствуют больше соседние народы, употребление языка <…> по всей Европе простирается и господствует <…> Посему легко рассудить можно, коль те похвальны, которых рачение о словесных науках служит к украшению слова и к чистоте языка, особливо своего природного <…> (Ломоносов, VII, 581–582).

Несмотря на краткость, этот фрагмент представляет собой важное свидетельство о тех культурных и идеологических горизонтах, на фоне которых возникало в середине XVIII в. русское литературное поле. Ломоносов рассматривает «словесные науки», наряду с «военной силой», как элемент государственного могущества и наделяет литературный труд политическим значением. Этот взгляд был свойствен властной и придворной элите, составлявшей наиболее влиятельную часть немногочисленной русской читательской публики. В начале 1740‐х гг. русский посланник в Париже Кантемир желал способствовать «распространению наук в нашем отечестве, которому одна только та слава отчасти недостает» (Кантемир 1867, I, 386). В 1748 г. посланник в Стокгольме Н. И. Панин, получив от своего непосредственного начальника вице-канцлера М. Л. Воронцова оду Ломоносова, писал в ответ: «Есть чем, милостивой государь, в нынешнее время наше отечество поздравить; знатной того опыт оная ода в себе содержит» (АВ VII, 460–461). В этом отзыве, извлеченном из служебной переписки, эстетический субстрат неотделим от политического. Стоящий за словами Панина государственнический взгляд на культурную продукцию был сформулирован, в частности, в «Аргениде» Барклая. Осуществленный Тредиаковским перевод этого романа вместе со стихотворениями Ломоносова рассылался русским дипломатическим представителям в Европе, в том числе Панину (см.: СПбФ АРАН. Ф. 1. Оп. 3. Ед. хр. 38. Л. 280; Ед. хр. 39. Л. 222). Как мы уже видели, Барклай хвалил те дворы, при которых «славнейшии художествами, науками <…> как на одно небо звезды к некоторому Государю собрались» (Аргенида 1751, I, 115). «Художества» и «науки» приносят пользу с точки зрения политической прагматики, поскольку обеспечивают державный престиж, – так судит и Ломоносов в процитированном наброске. Среди его источников мог быть, в частности, прославленный в Европе политический трактат прусского короля Фридриха II «Анти-Макиавелли» («Anti-Machiavel», 1740), хорошо известный в России: в конце 1740‐х гг. он продавался здесь по меньшей мере в трех изданиях, а в 1742 г. французский дипломат ссылался на него в личной беседе с императрицей (см.: Копанев 1986б, 133, 148, № 258–259, 441; Сб. ИРИО 100, 425). Ранний перевод «Анти-Макиавелли» сохранился в фонде Воронцовых вместе с цитированным выше переводом «Государя» (см. о них: Юсим 2019). Там говорится: