Вошел Вася, доложил уже известное. Спросил:
— За сколько продал коммунарскую совесть, дядь Семен?
— За мешок муки, Вася, — ответил Лазарев. — Двадцать точилинских храню, чтоб им пусто было. И еще лежат у меня в подполье десять мешков кускового сахара.
— Иуда ты, дядь Семен, — сказал Вася. — А ты, ты! — крикнул он, найдя глазами Анку. — Гадюка! С нами ходишь, наши песни поешь, а нож у тебя на всех нас за пазухой.
— Я — июда, — сказал Семен, — а девку не трожь. Ты ее слез не видал. И будя об том. Я готовый, товарищ Елдышев. Все приму.
— Дай! — потянулся Вася к кобуре Ивана. — Дай мне…
— Больно ты резвый, парень, — сказал Елдышев, отводя его руку. — Пошумели — и хватит. Тетка Лукерья, ты жива?
— Жива, Ваня, — ответила Лукерья. — Только силушек моих нету подняться. Сердце зашлося. Ты прости меня за слова за поганые. И ты, дочь, прости. Ум смеркся…
— Не жить мне на белом свете, маманя, — горько и тихо плакала Анка. — Нельзя мне теперь жить, позорно. Вася верно сказал, предательша я, гадюка.
— Прости нас с отцом, ясная моя. — Лукерья скупо погладила дочь по голове. — Вань, что теперя будет? Что теперя делать-то надо? Ты вместе с отцом бери уж и меня. Это я кругом виноватая. Сбила его с панталыку. Детей, Вань, жалко… Так подбились, так подбились, что хуже того никогда не бывало. Не выжили бы дети без той проклятой муки.
— А у других детей нет, — непримиримо сказал Вася. — Все село, почесть, бездетное… А чего ж в гробах на кладбище прут — чурки, что ли? Тебя, Анка, я из комсомола турну, как несознательный элемент, хоть кулацкую муку, как прояснилось сейчас, не жрала. А еще поговорю с ребятами, и мы посумуем — допустить ли тебя играть ролю в пьесе.
— Светает уже, — сказал Иван. — Туши каганец, хозяин. Мы сейчас с Василием уйдем, и запомните, граждане Лазаревы: нас тут не было.
— Шкура ты, товарищ Елдышев, — сказал горячий Вася. — Ух, гад! Вот кого стрелять надо… — И Вася пошел к двери.
— Погоди, — Иван цепко ухватил его за плечо. — Не петушись… Панька Точилин часто приходит за мукой, дядь Семен?
— В неделю раз… Понемногу берет.
— Придет — дай! Прими, как принимал. И гляди, Семен… Судьба твоя на волоске.
Елдышев почувствовал, как доверчиво ослабло под рукой плечо Васи.
И было это неделю назад. А теперь старик Точилин требовал попа — собороваться.
— Помрешь и так, — жестко сказал Иван. — Или здесь помрешь, или хлеб отдашь, лютый старик. Контрреволюционную агитацию я тебе разводить не дам.
— Зови Паньку, — глухо сказал тогда Точилин.
Иван привел Пантелея, прикрыл за ним дверь каталажки — пусть отец с сыном посовещаются наедине. На хлеб, что спрятан у Лазарева, они не покажут, думал Иван. Для них он надежно спрятан, никому и в голову не придет искать у Семена. Есть и еще причины, чтобы не указывать им на Семена. Лучше вырыть еще одну яму с хлебом, чем вырыть яму себе, лишившись поддержки в Заголяевке. Точилины — они каралатские политики, усмехнулся Иван, на том и срежутся.