Семь столпов мудрости (Лоуренс) - страница 23

Примечательно, что эти обломки павших религий лежали там, где встречаются пустыня и пашня. Это объясняет происхождение всех этих верований. Они были утверждениями, а не аргументами, поэтому требовали пророка, чтобы установить их. Арабы говорили, что пророков было сорок тысяч; мы имеем сведения, по меньшей мере, о нескольких сотнях. Ни один из них не происходил из пустыни: но их жизнь шла по одному пути. Рождались они в многолюдных местах. Неосознанное страстное стремление толкала их прочь, в пустыню. Там они жили долго или недолго в медитации и отречении от всего физического, и оттуда возвращались со сформулированным в воображении посланием, чтобы проповедовать его своим прежним, теперь колеблющимся, товарищам. Основатели трех великих вер исполнили этот цикл; совпадение их историй оказалось параллельным с историями мириад других несчастных, что потерпели поражение, чье призвание мы не можем считать менее истинным, но время и разочарование не подготовили сухой вязанки душ для их костра. Мыслители города никогда не могли устоять перед зовом Нитрии[10] — не потому, вероятно, что они находили там обиталище Бога, но потому, что в одиночестве они слышали более внятно живое слово, которое принесли с собой.

Общим основанием всех семитских верований, победивших или павших, была постоянно присутствующая в них идея ничтожества мира. Их глубокое отторжение от материи вело их к проповеди наготы, отречения, нищеты; и атмосфера этого измышления безжалостно подавляла умы в пустыне. Первое понятие об этом чувстве разреженной чистоты было мне дано в прежние годы, когда мы забрались далеко от извилистых равнин северной Сирии к развалинам римского периода, которые арабы считали дворцом, выстроенным в пустыне приграничным принцем для своей королевы. Глина для этого здания, как говорили, была для вящей роскоши замешена не на воде, а на драгоценных цветочных маслах. Мои проводники, принюхиваясь, как собаки, вели меня из одной разрушенной комнаты в другую, приговаривая: «это жасмин, это фиалка, это роза».

Но, наконец, Дахум увлек меня за собой: «Пойдем, узнаешь самый сладкий запах», — и мы пошли в главное помещение с зияющими оконными отверстиями на восточной стороне, и там пили раскрытыми ртами бессильный, чистый, ровный ветер пустыни, трепещущий рядом. Это медленное дуновение рождалось где-то за далеким Евфратом и тянулось через множество дней и ночей вдоль сухой травы до первой преграды, рукотворных стен нашего разрушенного дворца. Казалось, оно лениво бродило вокруг них, лепеча по-детски. «Это, — сказали они мне, — лучше всего: у него нет запаха». Мои арабы отворачивались от ароматов и роскоши, выбирая вещи, в которых человечество не имело доли и не участвовало.