— Завтра я позволю вам всем уехать в Литву. Там расскажите государю своему о моем милосердии, — заявил Иоанн и, указав пальцем на Полубенского, молвил уже тихо:
— А тебе велю передать от меня три грамоты. Назавтра тебе расскажут, кому следует их вручить. А сейчас садись за стол, ешь, пей. Ибо отныне вы не пленники, а мои гости!
Еще не веря своему спасению, шатаясь, Полубенский уселся за стол, и ему тут же поднесли жалованный Иоанном кубок с крепким вином. Он пил, захлебываясь, и не слышал русских здравниц, торжественных речей, не видел надменной улыбки государя и ослепляющего блеска золота в одеждах московских придворных и драгоценной посуде…
Дорожная сумка, с которой князю надобно было ехать в Литву, была уже приготовлена для него. И в ней уложены были три скрепленные печатью государя Московского грамоты — для гетмана Ходкевича, для короля Стефана и для беглого русского князя — Андрея Курбского…
Пока по Ливонии шла победоносная русская рать, крымские татары совершили набег на южные земли Речи Посполитой. Под Волынью со своим ополчением собирались литовские воеводы, но медлили, не решаясь вступить в борьбу с многочисленным войском противника. Пока стояли лагерем и ждали исхода, только и говорили о недавней смерти Девлет-Гирея и новом, пока еще не понятном для всех, хане Крыма, о кровавом походе Иоанна в Ливонию, о короле Стефане, который не может защитить государство ни от московитов, ни от татар. Помощи из Польши они так и не дождались, потому воеводы позволили ополонившимся татарам беспрепятственно уйти, которые утекли так же стремительно, как и появились, оставив после себя обращенную в пепел Волынскую землю.
Возвращались домой, едва прослышав об уходе крымцев. Среди вышедших на Волынь воевод был и Андрей Курбский. Он со своим отрядом уже отделился от всех и свернул на короткую дорогу к дому, в Миляновичи. Тропа пролегала через темную стену пахнущего хвоей леса. Князь ехал верхом, в богатом платье, в отороченной лисьим мехом ферязи. Подкрадывающаяся старость уже оставила на его лице свою печать — окостенел некогда красивый лик, в жестких длинных усах (все, что осталось от красивой русой бороды) уже проступила седина. И во взгляде его виднелось что-то волчье, озлобленное. Сказались тяготы последних лет…
Угрюмо и устало глядел он перед собой. Все чаще нездоровилось, слишком часто. Он оглянулся. Вечерний воздух был свеж, нагретая дневным зноем земля остывала, оседала пыль. Солнце уже садилось и несмело выглядывало из-за верхушки зеленой дубравы. Курбский завистливо слушал тишину и невольно радовался царящему здесь спокойствию. Да, тишины и спокойствия ему все больше не хватало, ибо ему, князю Курбскому, беглецу из Московии, все время приходилось драться и что-то кому-то доказывать. Королю Сигизмунду доказывал свою верность; оттого без малейшего угрызения ходил войной на родную некогда Русскую землю, за которую когда-то не раз проливал кровь. Прочим панам, своим соседям, нужно было доказать, что он по праву владеет отданными ему владениями и что он будет защищать свою вотчину до последнего вздоха. О, эти варварские законы Литвы! Вечные споры, стычки с соседями, порой целые войны. Вооружали холопов, нанимали ратников, бились, а кроме того, строили козни, судились и дрались, дрались! Сильный отбирал у слабого все, что мог забрать. И никто, даже сам король, был не в силах пресечь это варварство. Но Курбский, потомственный воин, за все эти годы не уступил ни пяди земли. Вооружаясь коварством и безграничной хитростью, он лишь преумножал свои владения и богател, чем вызывал всеобщую нелюбовь. Да, его ненавидели, но боялись, князь хорошо знал об этом. Ныне же тяжба, недоверие и ненависть поселились в его доме, и теперь нынешней супруге своей Курбский должен был доказывать, что достаточно силен, чтобы не дать ей отобрать то, чем он владеет…