— Ладно, пошли домой!..
Принес я птенца к себе и стал совать ему в клюв сарацинское пшено. Прожорлив был, аки Рыжий. Степка все вкруж меня полетывал, успокоиться не мог. Устроил я птенца в клетку вместе со Степкой и спать лег.
Так с неделю кормил я птенца, с собой в храмину носил. Степка без отлуки при птенце вертелся, а когда я в Раменки собрался, дядя Пафнутий велел птенца у него во флигеле оставить, чтоб присматривать за хайлистым алкачом…
Обочь дороги белели пни, пни да пни. Порушенные дубы и ели, сосны, ольха и осины покоились справа и слева. Будто тут недавно Мамаево побоище вершилось. Птиц не слыхать было — разлетелись с испугу. Глядел я на упавшие стволы, и перед глазами новобранец без рук и ног стоял, а за ним рядами другие новобранцы, тысячи солдат с обрубленными членами. И все безручные милостыню просили…
— Подай Христа ради, добрый человек, — услышал я за спиною.
Голос был не жалостный и плакучий, как у нищего, а с сушью, и слова с отрывом рубил. Так только ссыльные в московских краях просили.
Обернулся — мужик бородатый сверкнул оком, однако тут же глаз пригасил. И держал в руке топор.
— Всегда так-то побираешься? — спросил я.
— Средко. — Мужик неторопко пошел встречь мне.
— Из ссыльных, поди?
— Из них.
— Так тикай быстрее. В рубленом лесу не схоронишься.
— Мне Саньку Кнута надоть.
Мужик прыгнул к жеребцу, однако я уже чуял, что не милостыня ему нужна, и дернул повод. Конь прянул рысью и перешел на тропот. Я враз нагнулся и бросил коня влево. Над потылом моим сбоку топор сверкнул и упал плашмя в колдобину. Я соскочил, поднял его. Топорище было облажено и блестело, будто салом смазанное. Лезвие не забаловано, видать, только что направленное. Разрубистый был топор.
Вытащил я из пазухи тряпицу, отсчитал медяками пять алтын, положил на большак и сказал:
— Вот тебе за топор, папертник! А Саньку Кнута сам найдешь. Бог в помочь…
Не уведи я коня влево, раскроил бы мне ссыльный башку. Да береженого Бог бережет. До восьмидесяти семи лет.
Две зимы стояли лютые холода, да еще с ветром. День и ночь бросали мы с дядей Пафнутием полена в печь, пламень сжирал их, аки кот рыбьи косточки, и все голодным был. Рыжему довольствие увеличили, а Степке уже ничего не надобно стало — помер от старости. Закопал я его в саду под аркадским деревцом. Только птенец, коего он спас от кота-армая, сам уже по-латыни лопотал и Иисусову молитву читал. И я тоже назвал его Степкой.
Дядя Пафнутий бурчал бесперечь:
— Для сугрева водочки положено. Не так, как протодьякону, однако полштофа не повредило бы…