Повесть о бесовском самокипе, персиянских слонах и лазоревом цветочке, рассказанная Асафием Миловзоровым и записанная его внуком (Солянов) - страница 30

— Ладно, пошли домой!..

Принес я птенца к себе и стал совать ему в клюв сарацинское пшено. Прожорлив был, аки Рыжий. Степка все вкруж меня полетывал, успокоиться не мог. Устроил я птенца в клетку вместе со Степкой и спать лег.

Так с неделю кормил я птенца, с собой в храмину носил. Степка без отлуки при птенце вертелся, а когда я в Раменки собрался, дядя Пафнутий велел птенца у него во флигеле оставить, чтоб присматривать за хайлистым алкачом…

Обочь дороги белели пни, пни да пни. Порушенные дубы и ели, сосны, ольха и осины покоились справа и слева. Будто тут недавно Мамаево побоище вершилось. Птиц не слыхать было — разлетелись с испугу. Глядел я на упавшие стволы, и перед глазами новобранец без рук и ног стоял, а за ним рядами другие новобранцы, тысячи солдат с обрубленными членами. И все безручные милостыню просили…

— Подай Христа ради, добрый человек, — услышал я за спиною.

Голос был не жалостный и плакучий, как у нищего, а с сушью, и слова с отрывом рубил. Так только ссыльные в московских краях просили.

Обернулся — мужик бородатый сверкнул оком, однако тут же глаз пригасил. И держал в руке топор.

— Всегда так-то побираешься? — спросил я.

— Средко. — Мужик неторопко пошел встречь мне.

— Из ссыльных, поди?

— Из них.

— Так тикай быстрее. В рубленом лесу не схоронишься.

— Мне Саньку Кнута надоть.

Мужик прыгнул к жеребцу, однако я уже чуял, что не милостыня ему нужна, и дернул повод. Конь прянул рысью и перешел на тропот. Я враз нагнулся и бросил коня влево. Над потылом моим сбоку топор сверкнул и упал плашмя в колдобину. Я соскочил, поднял его. Топорище было облажено и блестело, будто салом смазанное. Лезвие не забаловано, видать, только что направленное. Разрубистый был топор.

Вытащил я из пазухи тряпицу, отсчитал медяками пять алтын, положил на большак и сказал:

— Вот тебе за топор, папертник! А Саньку Кнута сам найдешь. Бог в помочь…

Не уведи я коня влево, раскроил бы мне ссыльный башку. Да береженого Бог бережет. До восьмидесяти семи лет.

Две зимы стояли лютые холода, да еще с ветром. День и ночь бросали мы с дядей Пафнутием полена в печь, пламень сжирал их, аки кот рыбьи косточки, и все голодным был. Рыжему довольствие увеличили, а Степке уже ничего не надобно стало — помер от старости. Закопал я его в саду под аркадским деревцом. Только птенец, коего он спас от кота-армая, сам уже по-латыни лопотал и Иисусову молитву читал. И я тоже назвал его Степкой.

Дядя Пафнутий бурчал бесперечь:

— Для сугрева водочки положено. Не так, как протодьякону, однако полштофа не повредило бы…