На третий день мочи никакой не стало от холоду. Спросил я служку:
— Долго еще меня морозить будешь? Чай, я не окорок…
— Сколь надо, столь и буду, — ответил он. — Бери парашу и пошли.
Караульный проводил меня до нужника, и я вылил парашу в дыру. Оттоль разило так, что глаза у меня заслезились. Водил солдат меня утром, покуда темень еще была на дворе, чтоб, знать, я ни с кем поговорить не мог. На слоновой выти позабыл я, что такое голод. Дядя Пафнутий недаром говорил: дай прокормить казенного воробья, без своего гуся и за стол не сядем.
…Когда сержант с солдатами явились в мою светелку, успел я упрятать в пазуху тряпицу с деньгами. Выходя из нужника с пустой парашей, я спросил караульного:
— Служивый, хочешь пятиалтынный получить?
— За что? — спросил он с оглядом.
— Купи в лавке рыбки иль мясца да хлебушка. А то всех арестантов по улице водят и народ православный их кормит, чем Бог послал, а меня уж третий день, почитай, никуда не пускают…
— Не можно, — ответил солдат. — Увидят.
— А ты мне принеси, когда я парашничать пойду.
— Ладно. Давай деньги…
Сунул я ему три гривны, и через день солдат отдал мне полкаравая пшеничного и кусок мяса вареного. Заховал я хлеб и мясо в запазушку, помяни Бог бабушку, и в холодной умял в одноразье свою незаконную тюремную долю вдосыть.
На пятый день двое караульных опять мне руки связали и потянули в допросную палату. На крыльце узрел я батюшку, что в руках икону держал с изображением животворного креста. Стал я по лестнице подниматься и услышал, как поп закадычил:
— Ты что изножие целуешь, олух, сказано, крест целуй! Да не носом, прохиндей, а губою…
Видать, к присяге послуха привели. Послух глянул на меня, и тут признал я в нем огрузного важника Макара, что дядю Пафнутия обвешивал, когда меня к храмине приставили.
Сидючи за долгим столом, подьячие в допросной палате шуршали перьями, гудели, аки пчелы, а в торце дьяк головой крутил и ухо то одно, то иное вперед выводил, чтоб слышать, как допрос снимают с сидельцев. Сидельцы ахали и охали, крестились, подьячие все на бумагу заносили.
— Кто таков? — спросил меня дьяк и усишко подкрутил под кривым носом.
— Асафий Миловзоров, слоновый учитель.
Дьяк зрачки напружинил, щеки надул и дохнул с напером. После окинул меня зраком голодным, головой мотнул на дверцу низенькую справа и рек:
— Туда.
Согнулся я, чтоб притолоку лбом не сбить, шагнул в каморку чуть моей поболе. За столом подьячий тоже шуршал пером по бумаге, инда взмок от старания, и глаза вниз держал, будто меня и не было. Волосья жирные, ровно маслом конопляным смазанные. Персты долгие, жилами набухли, знать, много писать доводилось.