Лихорадка (Шоун) - страница 10

Я отправился на спектакль с компанией приятелей — легендарная актриса в замечательной роли. Крах героини приближался с каждой минутой. Дом ее детства продадут, ее любимые вишни будут срублены. Под яркими огнями актриса играла гнев, браваду, и сцену оглашал ее молодой смех, говоривший о самообмане. Ей придется жить в парижской квартире, а не в поместье, которым она владела прежде. Поместье купит ее бывший крепостной. Сочувствие и горе ее старого брата в конце концов вызвали слезы у крупного мужчины в плотном пиджаке, сидевшего рядом со мной. Но неприятность заключалась в том, что я почему-то неожиданно перестал быть собой. Меня это не трогало. Почему именно нам полагалось плакать?

Она лишится своих владений… Теперь ей придется жить в квартире… Я не мог вспомнить, почему мне полагается плакать.

Возвращаясь со спектакля в такси, мои друзья критически отзывались об одном из актеров. Его исполнение было вялым, неубедительным, непродуманным. Если его герой вел себя таким образом в первом акте, то его последующие поступки нельзя объяснить. Я, застыв, глядел в окно автомобиля.

Иногда мне бывало хорошо. Помню одно утро — чудесное голубое небо, — я стригся. Ласковые руки укладывали волосы у меня на голове пышной шапкой. Потом я купил себе пару удобных носков, а потом, разглядев их внимательнее, купил еще две пары, потому что найти носки, которые меня устраивают, не так-то легко! Потом я пошел в симпатичный ресторанчик и пообедал с женщиной в лимонно-желтом костюме, которую знал с восьми лет. Но когда я сел в такси и поехал по городу, противное, муторное чувство вновь овладело мной. Оно зарождалось где-то в животе и разливалось по груди и по ногам. А желудок пульсировал совсем как сердце. На лбу и шее холодный пот. Я перестал быть собой. Когда такси остановилось, тот, кто вылез из него, не был мной. Меня не было нигде. Тот, кто расплачивался с шофером, на самом деле был никто.

Меня дожидалась женщина, с которой много лет назад у нас был очень счастливый роман. Мы улыбнулись, мы обнялись, но обняла она не меня. Я держал в объятиях будто не человека, а куклу с электрическим подогревом. И сам я был странно пахнущей куклой. В старой квартире, полной воспоминаний, мы говорили о недавнем спектакле, о фильме, о кошмарном выступлении танцевальной группы, где работала наша общая знакомая; мне было рассказано об обеде с нашей подругой Надей, художницей, которая помимо живописи занялась дизайном, и о деревянных фигурках, контрабандой вывезенных из Мексики, для чего их пришлось завернуть в белье. У нашего остроумного друга Петруса украли бумажник. Как ни удивительно, полицейские поймали вора, убегавшего по улице. Петрус сказал, что досье на него длиннее биографии Генри Джеймса. Приключения Петруса в полиции и в суде были уморительны — Петрус есть Петрус. Но, слушая этот рассказ, я вспомнил, как подруга моей матери однажды сказала мне: «Люблю тебя за твой милый, громкий, веселый смех», — и отметил, что сейчас мой смех похож на сдавленное покашливание.