Лихорадка (Шоун) - страница 4

Но я люблю скрипку. Я люблю музыку, танцоров, люблю все, что вижу и к чему прикасаюсь. Город с его огнями, театры, кафе, газетные киоски, книги. Вечный праздник. Жизнь надо праздновать. Жизнь — это дар.

И не выношу, когда люди говорят: «В детстве я любил слонов», «В детстве я любил воздушные шарики» Означает ли это, что, если сегодня они остановятся и посмотрят на воздушный шарик или на слона, они не будут любить их? Почему не будут? Я думаю, мы продолжаем любить то, что всегда любили. Как же иначе? И что еще я всегда любил — а вы? — как замечательно упаковывали, заворачивали маленькие ценные вещички — подарки, которые преподносили друг другу на Рождество или в день рождения взрослые. Какую-нибудь, скажем, фарфоровую чашечку или блюдце, или маленькую фарфоровую вазу. Сначала там будет коричневая картонная коробка из магазина, такой величины, как будто там будет деревянная лошадка или трехколесный велосипед, — большая коробка, но, когда поднимаешь ее, она оказывается невероятно, волшебно легкой — и ты представляешь себе, что эту большую коричневую коробку запечатывал могучий, мускулистый индустриальный рабочий, совсем не интересовавшийся ее содержимым. А потом кто-то взрезал ножом коричневую липкую ленту на крышке, и, когда эту ленту растаскивали, раздавался могучий индустриальный треск. И внутри этой большой картонной коробки ты находил другую коробочку, завернутую в толстую глянцевую бумагу и перевязанную яркой толстой шелковистой лентой, в которой не было вовсе никакой нужды, и ты сразу представлял себе, что эту внутреннюю коробочку упаковывала деликатная и скромная дама, с мягкими от душистого крема руками, — и она с большой бережностью относилась к тому, что было в коробочке. А потом, когда снимали и ленту, и бумагу и открывалась сама коробочка, чистая, молочно-белая, кто-то снимал с нее крышку, и ты слышал легкий, шелестящий звук — будто птенец завозился в гнезде или хомячок в клетке, — то вздыхали тихонько крохотные кусочки жатой бумаги, слегка расправляясь после того, как убрали крышку. И тут начиналась самая волнующая часть, выяснение, что именно есть в коробке, кроме клочков жатой бумаги, — и есть ли вообще что-нибудь, потому что первой твоей мыслью было: ну, на этот раз тут действительно ничего нет. Тут кто-то, — может быть, ты сам — запускал руку в коробочку и шарил в бумаге, словно ныряльщик, отыскивающий жемчужину, — и наконец она натыкалась на что-то твердое, туго завернутое в бумагу другого сорта, и, когда снимали эту последнюю обертку, глазам являлась чашка или блюдце, или крохотная вазочка, способная вместить лишь один цветок. Если бы вы увидели эту чашку или блюдце, или вазочку где-нибудь на полке в магазине, вы бы подумали, что в ней нет ничего особенного, или если бы вы увидели ее в куче подобных вещей где-нибудь в темной пыльной лавке, торгующей всяким хламом, вы бы не выделили ее из мусора, но, когда ее вытащат из большой картонной коробки, а потом из бумаги в молочной коробочке, она покажется вам самой ослепительной вещью на свете. И какой же нежной, какой хрупкой и драгоценной. И вы будете правы — так оно и есть.