Мы пошли в обход — в центре нам наверняка встретилась бы приятельница или родственница Алии. Мне иногда казалось, что все, ашхабадские азербайджанцы знают друг друга в лицо. Когда я спросил — так ли это, Алия кивнула и добавила, что все ашхабадские азербайджанцы — дальние родственники, седьмая вода на киселе, но все же родственники.
Было душно и непривычно тихо. За дувалами топтались овцы, жалобно блеяли. Позвякивали цепями собаки, провожали нас тявканьем, переходящим в скулеж.
Поднявшись по крутой лестнице с шаткими перилами, мы очутились на тесной площадке с двумя одинаковыми дверями. На одной из них была выведена мелом цифра «5». Я уверенно постучал в эту дверь.
Таська оказалась миловидной женщиной с чуть раскосыми глазами, с ямочкой на пухлом подбородке. Под простеньким фартуком, надетым поверх нарядного платья, горбился живот, и я подумал, что очень скоро, может быть сегодня, Волкову придется сказать Таське да или нет. Еще несколько минут назад я хотел, чтобы он и Нинка были вместе, а теперь решил: «Ребенок — это ребенок». Сам я был сиротой, не понаслышке знал, что это такое. Если бы был жив отец, то, возможно, моя жизнь сложилась бы по-другому. И как только я подумал так, сразу же стало совестно: мне вроде бы нечего было роптать на судьбу. Но в последнее время меня не покидало чувство какой-то неудовлетворенности, внутренней тревоги. Иногда это стихало, иногда становилось так пакостно, что хоть волосы рви. Я пытался объяснить сам себе, почему постоянно меняется настроение, однако убедительного ответа не находил. Почему-то казалось: если бы не история с лейтенантом и не Алия, то у меня не было бы повода унывать. Но так только казалось. Все чаще и чаще возникала мысль: неудовлетворенность собой, внутренняя тревога — результат того несбывшегося, что на фронте представлялось вполне реальным. Я хорошо помнил, как там, на фронте, даже в самые тяжелые дни я не переставал мечтать, верить, надеяться. О чем я мечтал? Во что верил? На что надеялся? Вспоминать об этом было смешно — такими детскими, наивными казались мне былые мечты. Но тогда я искренне верил, что после войны, когда смолкнет орудийный гул, высохнут слезы и в глубоких воронках пробьется молодая травка, наша жизнь станет прекрасной и удивительной. За три послевоенных года я почти каждый день убеждался в обратном и продолжал убеждаться в этом. Да, мирная жизнь разрушила фронтовое братство. Человек, арестовавший Самарина, тоже был фронтовиком — это подтверждала орденская планка на его груди. Он, видимо, честно и храбро воевал, может быть, даже совершил подвиг, а теперь стал жертвой чьей-то преступной воли, рожденной или жестокостью, или страхом, или еще чем-нибудь, недостойным человека. Как все сложно и непонятно было в мирной жизни! Память хранила детство, казавшееся волшебной сказкой, потом был фронт — страх, грубость, кровь, но и ощущение своей значимости, причастности к судьбе Отчизны. Теперь же я чувствовал себя бесполезной, гонимой ветром песчинкой. Мысленно осуждая Самарина, я понимал его душевное состояние, потому что тоже нуждался в опоре, но не в той, которую он избрал себе…