Сразу после войны (Додолев) - страница 133

Никто не вмешивался. Все ждали, что произойдет дальше.

— А-а… — разочарованно произнес Фомин. — Это ты? Сейчас я из тебя котлету сделаю.

— Только посмей! — Петров тоже спрыгнул вниз.

— И ты хочешь? — Фомин ухмыльнулся, — Да я вас двоих одной соплей перешибу.

— Не перешибешь, — сказал Колька и загородил меня.

Со стороны это, должно быть, выглядело смешно: большой и маленький, Пат и Паташон, и маленький защищает большого.

Все заулыбались. Даже Ярчук улыбнулся. Потянул дружка за рукав:

— Оставь их.

Фомин стал собирать банки, свертки.

— Ничего не трогай! — срывающимся от волнения голосом крикнул Колька.

— Заткнись! — прошипел Фомин.

«Дурак, — подумал я о Кольке. — Сейчас накостыляют нам».

Фомин направил луч на Николая, спросил с издевкой:

— Вдаришь?

Я не успел сообразить — Колька выбросил кулак.

— Псих! — завопил Фомин. Сунул руку в карман.

Я понял, что обозначает этот жест. Внутри что-то оборвалось.

— Оставь их, — повторил Ярчук. — После поквитаемся.

Когда мы влезли на полку, Колька сказал:

— А ты, оказывается, смелый!

Я промолчал. Я не считал себя храбрецом, но Колькина похвала польстила мне.

— А я испугался, — признался Колька и всхлипнул.

Спать не хотелось. Вагон тоже не спал. Долетали голоса:

— …молодцы!

— …маленький особенно!

Показалось лицо владельца рюкзака.

— Это вам, ребятки. — Он протянул сверток, в котором оказалась ветчина, нарезанная тоненько, как в довоенное время.

Я обрадовался, а Колька удивленно спросил:

— Откуда такая?

— Отец принес.

— Отец?

— Отец. Он у меня агент… агент по снабжению. — Владелец рюкзака произнес последние слова с такой гордостью, словно его отец был маршалом или наркомом. — У нас дома такая ветчина не переводится.

— Значит, твой отец жулик. — Колька возвратил ветчину и добавил: — Жуликов стрелять надо!

5

В Горький поезд прибыл с опозданием. Мы вышли на привокзальную площадь. Длинными космами стлалась поземка, ветер швырял в лицо сухой, колючий снег. В центре площади на месте клумбы возвышался сугроб, на скамейках лежал снег, слегка припорошенный паровозной гарью. Я вспомнил все, что знал о Горьком — и городе, и писателе — и стал рассказывать об этом.

Меня никто не слушал. Все поеживались от пронизывавшего до костей ветра, с тоской поглядывали на вокзальные двери, из которых вырывались клубы пара. Все старались встать так, чтобы не он, а кто-нибудь другой подставлял бы ветру свою спину.

Папаша пересчитал нас — на этот раз без моей помощи: теперь мы не бродили, как в Москве, по привокзальной площади, стояли кучей, прижимая ладони к щекам.

— Пошли, сынки, — буднично сказал папаша, убедившись, что нас по-прежнему пятьдесят шесть.