— А ферма? Кто станет ухаживать за телятами?
— Я возьмусь, — сказала Наташа.
— Ты же боишься. А у маменьки спросилась?
— Теперь и спрашивать не стану.
— Храбрая только днем, а ночью опять за мамину юбку.
Наташа молчала.
— А я из дома приду и останусь здесь на несколько дней, — сказала Паша, обнимая мать.
— Тогда и я с тобой останусь, — сказала Наташа. — Вдвоем будет веселее.
— Что ж, оставайся…
Прошло еще три недели. Каникулы были на исходе. Паша редко уходила с фермы. Как-никак пятьдесят пять телят. И все это капризные существа. За ними только смотри и смотри.
Паша сама составила рацион кормления, распорядок дня — часы отдыха и прогулок на свежем воздухе.
«Ты у меня главная животноводка, — хвалил Никита Васильевич, — работаешь молодцом».
Впрочем, так говорили в деревне все. Паша слушала, но голова у нее не кружилась. Признаться, больше всего ей хотелось в поле — «растить пшеничный колос».
Как-то рано утром на ферму прискакал Василий Кирьязиев. Он был расстроен:
— Собирайся домой!
Они сели на лошадей и поскакали в деревню.
Поздней ночью кулаки подожгли дом Ангелиных. Когда Паша подъезжала, уже догорали головешки. Собравшиеся вокруг двора крестьяне молча смотрели на пепелище. Никита Васильевич сидел в стороне, обхватив руками голову. Ефимия Федоровна носилась с вещами и что-то кричала.
— Третий пожар за неделю, — сказал старик Кирьязиев.
— Все дело рук одной шайки… Панюшкины стараются. — Ефимия Федоровна разрыдалась.
— Берегите сердце, Федоровна, — дружески обнял женщину Куров. — Панюшкины за все сполна ответят.
Никита Васильевич словно очнулся. Стал объяснять, что нет больше сил у честных людей жить в одной деревне с Панюшкиными, дышать с ними одниь воздухом.
Со стороны большой деревенской улицы показалась фигура Панюшкина. Он шел в сопровождении каких-то трех здоровенных парней.
Увидев Курова и Ангелина, Панюшкин не растерялся и сделал вид, что только сейчас узнал о не счастье.
— Что такое? Неужели сгорела хата Ангелина?
— Прикидываешься овечкой! А сам, сукин сын, и поджег! — крикнул Куров.
— Господи Иисусе… Истинно не знаю, — испуганно озираясь, бормотал Панюшкин.
Из толпы раздались крики.
— Знаешь, собака, не прикидывайся!
— Жизнью своей поплатишься!
— Ну, это еще спорное дело, — сразу спохватившись, многозначительно возразил Панюшкин.
Но ему не дали разглагольствовать. С разных сторон послышались гневные голоса.
Панюшкин как-то сразу сник, потемнел, опустил голову.
Толпа хлынула к нему.
Старик Кирьязиев отчетливо, так что слышали буквально все, произнес:
— Никакой пощады врагам!
Но Куров не дал людям свершить самосуд. Встав перед Панюшкиным и широко раскинув руки, он сказал: