Марин давно собирался воплотить на сцене некий статичный элемент как центр притяжения, вокруг которого вращается вся эта взволнованная кутерьма с центростремительной силой желаний. Противопоставить завораживающую статику бессмысленному безотчетному движению, какой иногда казалась ему суета жизни. Только ему никак не удавалось отыскать настолько притягательный объект. В балете объект притяжения условен, потому что назначен. А ему нужен настоящий, истинный. В Париже ему показалось, что это мог быть уличный скрипач, а теперь – юный певец с голосом страстным и нежным. Он притягивает окружающих своим волшебным голосом. Словно на карусели вращаются вокруг него на все готовые барышни на стойках-пилонах, плененные дамы в расписных колясках, парни-гусары на лошадках, сановные господа на слониках, тянутся к нему. Дионисийская мистерия! Но жесткая конструкция карусели, механика порабощающего сознание монстра, не дает им приблизиться к объекту их желаний. И тогда центробежная сила отчаяния выбрасывает их всех, и они пытаются реализовать свои желания вне карусели, но манящий голос вновь заставляет их вернуться на круги своя. Потому что желания – движущая сила жизни, их реализация – ее логическое завершение. Да-да, хорошо бы сфокусироваться на идентичности, на примате свободы воли, и как следствие в несвободном обществе, в отсутствие истинного гуманизма – на изломе психики и разрушении личности героя.
Залевский понимал, что в подтексте этой карусели гипнотический Хорхе Донн колдует на красном столе под Болеро Равеля в окружении мужчин и женщин. И ему нужно непременно удалить, выдернуть, как скатерть из-под сервировки этот подтекст. Черт! У Бежара даже название этого балета – «История желания». Как это он забыл? Но одно неоспоримое преимущество было у Залевского перед его кумиром: он был жив. А значит, мог сделать рывок и еще успеть создать что-то новое и значительное.
Переступив порог дома, не спеша переоделся в домашнее, уютное, зачем-то постоял у окна, всматриваясь в собственный силуэт на фоне ночи. Обрадовался вдруг повалившему медленному снегу – совсем как он хотел – и только потом устроился на кушетке, подоткнув под себя подушки, и достал флаер с автографом. То, что Залевский прочитал, ему не понравилось:
«Гению танца с искренним почтением от…»
Всё в этой короткой фразе выдавало подчеркнутую мальчишкой разницу в возрасте. Марину даже почудилось глумление: зачем писать слово «искреннее»? Результат употребления слова «искренний» – ровно обратный подразумеваемому. Как при любом пережиме. И до чего же паршиво звучит слово «почтение»! «Старикам везде у нас почет». Черт, одна фраза, а столько подтекста! Или он по причине малолетства не понимает, что пишет? Кстати, сколько ему? Марин, пожалуй, впервые задумался о своем возрасте, о том, как его могут воспринимать со стороны. Он ведь простодушно полагал, что находится в поре расцвета! Но те, кто отставал от него почти на целое поколение, могли видеть в его облике другое: возможно, некий физический отпечаток душевной изношенности.