Жизнь сначала (Успенская) - страница 46

Я забросил «Идиота». Какой там Достоевский, у меня тут своя достоевщина. Перестал купаться, спать. Смотрел на блики, передвигающиеся по потолку ночными духами, и не знал, что мне делать: собрать вещи и поскорее бежать от неё куда глаза глядят, признав себя побеждённым, или терпеть и перетерпеть это её состояние.

Однажды ночью не выдержал, стал трясти её, как дерево: «Нет, вы скажите, что с вами? Чем я обидел вас?» «Не обидел, нет, — сказала она. — Ты ни при чём». «А что или кто при чём?» — завопил я, получился же жалкий голос. «Не мучай меня, оставь. Ты ни при чём». — Она попыталась вырваться из моих рук. И то, что она сопротивлялась, то, что вырывалась, разозлило меня. «Язычок проглотили?» — нагло спросил я и силой, жадный, оскорблённый, заставил её подчиниться. «Животное», — тихо сказала она, сбрасывая с себя мои руки, мою страсть, злость и обиду.

На другой день я пошёл на базар, а когда вернулся, её снова не было. В этот раз я нашел её далеко от нашего дома, в уединённом уголке под самыми соснами: она стояла перед мольбертом. Слава богу. Теперь, может, вылезет из этого тупика. Я оставил её в покое. И даже снова принялся за своего Достоевского.

Обычно с каждым часом, проведённым за мольбертом, Тоша становилась спокойнее: лицо просветлялось, пока не устанавливалось на нём сияющее выражение. А тут шли дни, она же всё больше мрачнела. И так тощая, превратилась в щепку, под глаза легли чёрные тени. На лице застыло выражение тоски.

Я не выдержал и, когда она уснула посреди изнурительно жаркого дня, нарушил нашу договорённость: раскрыл её холст. И волосы зашевелились у меня на голове.

Прежде всего — огонь. Ослепляет. Факелами горят люди, распятые на крестах, взрослые и дети. Кресты — по берегу моря. Не выписаны, едва намечены контуры догорающих зданий в глубине картины и арена, на которой дикие звери душат людей.

Вот что носила в себе Тоша столько дней! Вот что такое «Камо грядеши?»! Какую же силу нужно иметь, чтобы пережить прочитанное?!

Главное — пламя. Пятнами. Очертания людей едва намечены. Единственное, что выписано, — глаза. В них нет страха перед близкой смертью, нет бунта, нет сожаления.

Я вышел к морю.

Беспределен многоцветный простор — вовсе не враждебный человеку мир. Но неожиданно прямо из песка поднялись костры, и я увидел людей, умирающих в нечеловеческих муках…

Почему в их глазах нет страдания? Что знают они такое, чего не знаю я: что гасит нестерпимую боль их плоти? Они одержимы бессмертной идеей? Или это — вера?

При чём здесь Рыбка?! Я замотал головой, избавляясь от наваждения. Но Рыбка есть, смотрит на меня — прощая. Почти не вспоминал о ней эти годы. Как она оказалась здесь? Почему погибает в муках? На меня смотрит серебристая старуха. Седые волосы разлетаются пухом, глаза кротки, как у Рыбки. Смотрит на меня в упор и мужчина с бесплотным лицом, на котором лишь глаза. Он-то за что прощает меня?