— Не переживай, Птаха. Больно совести много в тебе, а я ведь понимаю, я ведь, Гриша, многое понимаю, Тюбик наш того — пошёл в моторы.
— Как ты сказал?
Сан Саныч засмеялся, махнул рукой.
— Да, ладно, ерунда. Дуй домой. Тебе, по-моему, надо домой.
Да, мне нужно скорее домой. Давно нужно.
Тоша ждёт с обедом. Она в своём сером платье, которое я так люблю.
— В дорогу лучше в этом, да? — спрашивает доверчиво. — Не мнётся, тёплое. Ты небось проголодался? А я испекла пирог с капустой. Мне одна женщина дала рецепт. Хрустит! Мой скорее руки.
— Погоди, — остановил я её, когда она двинулась из передней в кухню. — В течение двух часов я дрался врукопашную: говорил, что свободен выбирать свой путь, а мне доказывали, что не свободен со дня рождения.
— И кто победил? — спрашивает Тоша тревожно. Она кротка, настроена мирно, и я с подробностями пересказываю ей разговор.
— Я умолял отпустить меня, я объяснял, что от этого зависит моя личная жизнь.
— Ерунда. Не от этого зависит твоя личная жизнь, — перебивает меня Тоша. — Так и сказал: «под угрозой институт»?
Я кивнул.
Лишь передав каждое Тюбикино слово и каждое своё, я почувствовал, что голоден. Мою руки и говорю не замолкая — о Сан Саныче и о моей попытке найти выход.
Тоша ходит за мной следом: из передней в ванную, из ванной в комнату, ждёт, пока переоденусь. Наконец мы садимся ужинать.
— Не расстраивайся, Гриша, поезжай в свой колхоз, — говорит она, когда я замолкаю. — Коровы, зимний лес, голодные бездомные собаки — всегда есть то, что можно написать. Живая жизнь. Ты настоящий художник и попробуй представить всё так, как есть, не лги на холсте, как солгал с «патретом». Поглядим, пройдёт это или нет?
А я смотрю на неё, забыв про необычный пирог, и у меня пережимает дыхание: в венце светящихся волос, она — моя дорога, и ни Тюбик, ни декан, ни сам премьер-министр не имеют такой власти — отнять её у меня. Печальные глаза улыбаются мне.
Пирог, чай, дорога на вокзал как во сне. Сумка её слишком легка, мне бы сейчас пудовые чемоданы в руки. Я бы хотел всю дорогу нести Тошу на руках, и мне не было бы тяжело, потому что её лицо припадало бы к моему, её глаза смотрели бы на меня близко, очень близко…
Вернулся один — в её дом. Странно — вернуться в её дом без неё.
А дом полон её запахов, снов, её слов.
Прямо в пальто подхожу к её мольберту, сдёргиваю шторку. И в ужасе отступаю. Да что же это такое?! Главный цвет — розовый: цвет раздражённой и воспалённой кожи. Из этого, розового, цвета на меня человечьими, красными, плачущими глазами смотрят два совершенно голых, без единого волоска кролика. Видно, что они дрожат, в боли прижали уши к голове, лица у них — ребёночьи, беспомощные, дети они — не кролики, обидели их, измучили. Двое уже ощипаны, а третьего ощипывает деваха. Может, брови, глаза по отдельности и красивы даже, но лицо, соединившее их в целое, отталкивает, пугает зверством, нечеловеческим выражением алчности, властности, всеправия на несчастную кроличью жизнь, у девахи — лицо палача.