Видно, что вот он, тот, кому многое, если не все, позволено. Да, но еще вопрос, желательно ли Дурневу убить Бурцева. Готов ли он держать ответ за этого парня, откровенно заработать себе новый срок? Или он полагает, что предпринятого им расстрела никто не видит и никто, следовательно, никогда не узнает, как погиб Бурцев? Архипов видит, и инвалиду это известно. Может быть, инвалид уверен, что Архипов не проболтается, не посмеет рассказать об увиденном и до самой смерти будет держать рот на замке? О, какое кишкомотание эти вопросы! Но, мотаясь, все же разматываются они, и как бы между делом подворачивается, заставляя спотыкаться или вовсе останавливаться, некий пункт, даже, допустим, снискавшая заслуженную известность «омега». Так вот, вопрос, если по простому, стоит так: достоин ли этот Дурнев благотворных излучений, откровения, лицезрения ангелов, вообще каких-либо назиданий нравственного порядка?
Упомянутую уверенность в заповедном, с позволения сказать, молчании Архипова, если она действительно имеется у инвалида, обернувшегося дискоболом, вряд ли можно назвать достаточно обоснованной. На этом стоит остановиться. Должен же инвалид понимать, что он творит… А посмотреть на него, как он там воюет возле ямы… Совершенно не понимает! Универсум, начисто лишенный умственности и одушевленности.
Подлая и нелепая расправа, чинимая невежественным тружеником полей, человеком от земли, над беспечным некогда бродягой, быстро растерявшим в неволе весь свой оптимизм, может представиться и некой заслуживающей внимания и изучения аллегорией. На самом деле аллегория, скажем больше, фикция, это убийца, в тюремном предсмертном одиночестве поднимающий свои мысли и понятия до необыкновенной высоты. В нормальной жизни, знающей, разумеется, свои одиночные прозябания, что-то подобное еще возможно, но чтоб полигоном служила вполне правдоподобная тюрьма… Преступник расправляется со своей жертвой на просторе, где-нибудь на берегу прелестной, по-весеннему оживленной речушки, и голова его остается просторна, пуста, совесть спокойна. Как правило, он отнюдь не ищет затем шанса на созерцательную и размышляющую, ведущую к озарениям жизнь, а тем более не может рассчитывать на него, попав в битком набитый разгоряченными, ожесточенными, вероломными людьми лагерь. Допустим, его сажают в одиночную камеру, где он томится в ожидании смертной казни и изнемогает в надежде, что куда как своевременно для него заключенный мораторий на нее будет продлен. Солнце всходит и заходит, часы тикают, колесики крутятся, шестеренки тоже, гайки надежно закручены, а пребывание в означенной камере существенных изменений в понятия узника не вносило, не вносит и не внесет. Жизнь еще не придумала писателя, способного постичь, насколько этот обреченный на пожизненное одиночество узник не готов сознательно следовать совету Сократа познавать себя.