— Представители администрации или даже заключенные… — вставил прокурор.
— Вы и тогда не признаете, что поторопились с этой вашей забастовкой?
— Я не поторопился, — возразил Филиппов, ущемлено взглядывая на хозяина кабинета. — Условия, в которых живут осужденные…
— Разумеется, поторопились! — перебил прокурор. — Какая забастовка? Нечего кивать на условия! Нашли когда призывать! В такой момент! Когда в лагерях неспокойно, а на улицах наших городов разгул преступности… И вдруг вы! Моисей из библии вы, что ли? Или тридцать сребреников за свою провокацию получили? Кто вы? Назовитесь! Вы плачетесь о будто бы невыносимых условиях жизни осужденных, а что же это вы ничего не говорите о сотрудниках исправительных лагерей и правоохранительных органов, многие из которых живут попросту в нищете? Такое, знаете ли, сложилось у людей мнение, что вы поддерживаете преступников, стакнулись и снюхались с ними и бесшабашно, да, подчеркиваю, бесшабашно одобряете все их действия. Но тогда скажите мне, вы одобряете и убийство судьи Добромыслова, это дикое, варварское, злодейское преступление?
— Я не знаю никакого судьи! — вдруг крикнул Филиппов.
— Не знаете? — Прокурор криво усмехнулся. — Итак, о злодейском убийстве нашего судьи…
— Орест Митрофанович что-то говорил.
— Ах, так? Орест Митрофанович что-то говорил? А до того, как Орест Митрофанович что-то сказал, вы и в ус не дули? Вам и дела не было до нашего судьи? И что он пал, растерзан, зверски убит, об этом вы не слыхали, а вот обо всем, что происходит в нашей колонии, сведения имеете. Как-то, знаете, удивительно…
Филиппову было мучительно, что слово «убийство», сорвавшееся с прокурорских губ, не только болезненно отозвалось в его голове, но и жутко полыхнуло прямо перед глазами, взметнулось каким-то темным пламенем, а затем, расширившись, заволокло все вокруг абсолютной, казалось, тьмой, сквозь которую он теперь пытался невесть куда заглянуть. Ему вдруг представилось, что он заглядывает, склонившись и выпучив глаза, в бездну, в неизмеримое царство первобытного хаоса, а значит, и в собственную душу, которая тоже была темно клубящимся хаосом, и была она им уже потому, что брала начало не из того источника, откуда явились души благонадежно приютившихся в бытии майора и прокурора. Отрицаю этих двоих, мелькнуло в его закипевшем уме, и уже одно это отрицание определяло, что корни его уходят глубоко в непостижимую и неизъяснимую свободу божеского миротворения и сам он полон всяческих сил, чтобы превзойти любые проявления несвободы. А раз так, то некоторым образом спадают цепи пресловутой тюремной конституции; пусть на время, но распутывается клубок идеи, долго колдовавшей над ним, распадаются узы, которыми она его опутала, и незначительными, пожалуй, кажутся обязанности, приведшие его в смирновскую колонию. Он почувствовал надобность движения, действия, какого-то безоглядного и, возможно, беспричинного бултыхания в пучине, мягко, едва ли не воздушно принявшей его, и, уже выбиваясь из сил, набычившись и побагровев, завопил: