Лидка всегда предпочитала мужчин много младше себя, хотя нисколько этим не кичилась и как бы считала само собой разумеющимся и совершенно естественным. Но Пава не понимала эту ее странность, это отклонение, как она считала, совершенно нездоровое и даже постыдное. Существуют же какие-то каноны, негласные правила, законы для советского человека. Это у них там, на Западе, возможно все это безобразие, распутство и разврат, а у нас-то в СССР с моралью должно быть все строго! Павочка, в принципе, не очень понимала, зачем бередить себе сердце, зачем тратить чувства, она вообще никогда не любила, поскольку была уверена, что любовь делает людей слабее и зависимее, и была погружена в себя настолько, что другой уже не помещался. С Модестом, с мужем, сошлись по работе, без лишних чувств и эмоций, просто чтобы заполнить пустоту. Ну и в то далекое, еще довоенное время сыграла, конечно, свою роль ее молодость, блондинистость и бело-розовость. Хотя оба — им в этом очень повезло — были внутри какие-то замерзшие, что ли, заледенелые, не предназначенные для страстей и лишенные сентиментальных чувств, холодные, как собачий нос. Так и жили несколько десятилетий не душа в душу, а просто бок о бок, физически заполняя собой квадратные метры в маленькой однокомнатной квартирке на Вернадского. Единственное, что Павочку интересовало и чем она жила, — чужая жизнь, чужая семья, давно ставшая своей, — Лидкина. Ну и очередной кот. Все, что в Павочке оставалось человеческого, а не пластилинового, было обращено в сторону кота и ее удивительной подруги. Она смотрела Лидкину историю как занимательный фильм, в котором по желанию принимала участие, а если, случалось, уставала от сильных впечатлений, то на время уходила в тень, к своему коту Масе. На реабилитацию.
Лидка попыталась было объяснить подруге свой не совсем ординарный взгляд на любовь и выбор спутника, но тщетно — Павочке все это было в принципе чуждо, хотя и любопытно с научной точки зрения. И если по всем другим жизненным вопросам они были более или менее близки, то здесь говорили вообще на разных языках. Или даже так — одна говорила, а другая недоуменно молчала, вскинув на лоб нарисованные брови. «Зачем, скажи на милость, — просто и доступно объясняла Лидка Паве, — мне общаться с ровесниками, что они могут дать? Предоставить свой некогда красивый фасад, уже осыпавшийся и обветшалый? Нет ничего более нелепого, чем эта рыхлая бодрость. Или бурные страсти? Точно нет. Обычно в этом возрасте из половых органов остаются одни только глаза, так о каких страстях может идти речь? Или заинтересовать воспоминаниями об ушедших женах или бывшей работе, где они были небольшими начальниками? Сомнительное удовольствие. Виртуозное отгадывание кроссвордов, чтобы доказать ясность ума? Тоже нет. Тогда объясни мне — что? Опыт? Уж поверь, милая моя, опыта у меня больше, чем у всех у них, вместе взятых! Вот уж чем-чем, а опытом меня удивить невозможно. И потом, — сказала Лидка, — от них, молодящихся старичков, всегда тянет знаешь чем?.. — она тогда запнулась, пытаясь подоступней объяснить Паве, чем именно, но не сразу нашлась. Потом задумалась и просто сказала: — Прошлым». Этот дух объединял их, молодящихся, был стойким, пыльным и не выветривался никак, хоть литр «Шипра» на себя вылей, что, кстати, они и делали. А Лидка сторонилась людей, которые жили одним лишь прошлым или постоянно о нем напоминали. Дело не в том, что она, как какая-то дура-баба, безоглядно стремилась в будущее, что, в общем-то, было принято. Все тогда жили мелкими перебежками, перескакивая от одной ничтожной цели к другой: шубу себе новую цигейковую прикупить к следующей зиме на скопленное, ребенка устроить в престижный институт, когда вырастет, за югославскими сапогами в очередь записаться или шесть соток лет через пять отхватить. А исполнив какие-нибудь из этих мелких мечтушек, зажить какой-нибудь новой, задуматься, скажем, о путевке в ведомственный санаторий на Черном море, где мужчины гуляют по дорожкам парка в полосатых пижамах, а женщины — в выходных платьях.