Синан и Танечка (Карпович) - страница 2

И в этот момент наваливалась такая непроглядная тоска, что Синан позволял себе маленькую слабость. Ему было совестно, в голове зудело: «Дергаешь занятого человека, отвлекаешь от работы, не даешь спать. У нее и без тебя, старого покалеченного дурака, забот полно». Но давиться этой тоской до самого рассвета, позорно подвывать от изматывающей боли, думать о четырех своих бойцах, которые погибли в той операции, не в последнюю очередь потому, что лишились командующего, и не иметь ни малейшей надежды на избавление от мучений было выше его сил. И он, обругав себя за слюнтяйство, все же тянулся к кнопке вызова медсестры.

Он успел уже выучить даты ее ночных дежурств, составил в голове график. Даже приятно было занять чем-то изнывающий от вынужденного бездействия мозг. И Синан некоторое время вел наблюдения, мысленно заносил их в таблицу и теперь точно знал, в какую ночь придет Tanechka.

Руки у нее были самые мягкие, самые ласковые и умелые из всех работавших в больнице сестер. И пахло от них всегда какими-то цветами. Кажется, лавандой. Да, точно, этот запах напоминал ему о минутах затишья между военными операциями в горах. О полях, переливающихся на солнце всеми оттенками сиреневого. Прохладные, пахнущие цветами пальцы ложились на лоб, встревоженно вздрагивали, ощущая жар. И он видел над собой ее милое озабоченное лицо:

– Вам нехорошо, Синан-бей? Почему сразу не вызвали? Температура повысилась, сейчас я сделаю вам укол.

Она была красива – голубые глаза, внимательные, ласковые и всегда, даже когда улыбалась, исполненные какой-то глубокой грусти, даже горести, настолько привычной, что на нее перестаешь уже обращать внимание. Из-под белой сестринской шапочки выбивались светлые пряди. И Синан, разглядывая их, гадал, как они отливают под солнцем, золотом или серебром. И достанут ли до плеч, если Таня распустит узел на затылке. Без наколки и на открытом солнце он никогда ее не видел, Таня входила в палату всегда аккуратная, а жалюзи на окне были опущены, чтобы яркий свет не тревожил больного.

Но главная прелесть была даже не в этих бездонных глазах, не в непривычных для Турции светлых волосах, не в изящных чертах лица. И не в ее молодости – Тане было, наверное, лет тридцать пять, но сорокашестилетнему, прошедшему огонь и воду Синану она казалась совсем девчонкой. Главным было то, что в присутствии Тани ему становилось спокойно. Она входила в палату, и в мертвый кондиционированный воздух будто врывалось дуновение свежего прохладного ветра. Она заговаривала с ним, и голос ее журчал негромко, мерно и убаюкивающе, как весенний ручей. Она улыбалась ему, и Синана охватывала только в детстве испытываемая им ровная уверенность, что все будет хорошо. Что он обязательно поправится, встанет на ноги, и жизнь впереди еще длинная и непременно счастливая.