Если за моим окном воет ветер и идет дождь, то значит, ветер действительно воет и действительно идет дождь, что бы кто об этом ни подумал.
Готлоб Фреге
Предложение «снег белый» истинно тогда и только тогда, когда снег белый.
Альфред Тарский
Небо – голубое. На закате небо – красное.
Павел Флоренский
Когда-то очень давно, а именно в конце 1974 года, когда в Греции свергли хунту, то есть режим «черных полковников», – вот тогда в греческой коммунистической газете с крутым названием «Ризоспастис» (что в переводе значит «Радикал») – я прочитал такую мудрую и печальную фразу: «Крушение диктатуры часто оборачивается для страны еще большими несчастьями, чем сама диктатура».
Наверное, это так и есть. Переход всегда болезнен. Однако это не значит, что диктатура лучше демократии. Что надо хранить диктатуру, чтобы не ушибиться о свободу. Хотя ушибы – неизбежны.
Иногда кажется, что это относится и к цензуре. Падение цензурных рамок – особенно в том, что касается отражения секса и вообще телесности в литературе, – разбалтывает текст. Генри Миллер и Владимир Набоков писали внутри этих рамок, и у них неплохо получалось. Прямо-таки хорошо.
Когда матом ругаться нельзя – слов становится больше, выражения интереснее, интенсивнее, изысканнее. Когда можно – остаются пять-шесть слов для всего спектра отрицательных или агрессивных эмоций, для всего перечня болей, бед и обид. Ну хорошо, с суффиксами – спасибо русскому языку; другим языкам, очевидно, приходится хуже.
Когда нельзя впрямую описывать секс – то читать интересно. Когда впрямую можно – то тут развилка. Либо ужасающее обеднение и опошление, опохабливание текста – либо же наоборот, перспектива сделать его еще более изысканным, чем в цензурных случаях.
Почему так? Да потому, что в цензурных случаях работает тонкий язык умолчаний и обиняков, который – уже вполне привычно – вызывает общий для всех читателей набор ассоциаций. «И всё заверте…» – ну ясно же, что не карусель и не Земля в фантазиях Галилея! Эротика прозы грозит превратиться в набор штампованных иносказаний. И это в свою очередь скучно.
Почти всегда цензурируешь сам себя.
Особенно странно и интересно, что это вовсе не какой-то там «сначала бесцензурный текст» (безразлично, написанный или только задуманный) – который ты на бумаге или в уме чистишь от опасных или якобы неприличных моментов. Нет! Ты уже мыслишь цензурой. Вот этими штампованными умолчаниями. Этими обиняками. Этими иносказаниями. Получается, что говоришь-пишешь-думаешь на некоем внешнем – заранее отцензурированном – языке.