В тени Альгамбры (Ренар) - страница 9

— Испанцы, — замечает он, — трудолюбивый народ, они работают больше, чем кто-либо в Европе.

Этот фабрикант еще сидел на школьной скамье, когда гражданская война подходила к концу. От тех времен он помнит лишь то, что война была против «красных». Пользуясь официальным жаргоном, он говорит о ней как об «освободительной войне», «герра де либерасьон», но он еще не совсем забыл и то, что франкистский Мадрид лишил каталонцев их автономных прав: права на самоуправление, права пользоваться родным языком в школах, государственных учреждениях и в прессе.

Он утверждает, что он добрый христианин, но «не очень католичен» — иными словами, почти не ходит в церковь и не верит клерикалам ни на грош. Он «не доверяет русским», но не в восторге и от американцев. «Они всё твердят о демократии, — говорит он, — но вы только посмотрите, как они обращаются с неграми! Просто не по-человечески!» Он не хочет и слышать о новой войне, — «во всяком случае, мы, испанцы, ничего не хотим о ней знать, мы хотим работать, есть и жить в мире». По этой причине союз Франко с американцами ему глубоко несимпатичен.

Вообще же он весьма гостеприимен, как все испанцы. Он приглашает меня на роскошный завтрак из рыбных блюд в один из отнюдь не дешевых ресторанов на берегу моря в рыбацком пригороде Барселонета и угощает вкуснейшими омарами, каракатицами, лососиной и другими дарами моря. С неизменной гордостью показывает он мне поблизости новый «пасео маритимо» — еще не законченный приморский бульвар, строящийся на том месте, где совсем недавно (как рассказал мне впоследствии Хосе) стояли жалкие лачуги беднейших рыбаков. Впрочем, Гонсалес не может помешать мне мимоходом заглянуть в убогие улочки Барселонеты: старые обветшалые многоквартирные дома и многочисленные пустыри с руинами разбитых снарядами зданий, среди которых играют грязные дети. Руины громоздятся повсюду, их не убирали с гражданской войны.

При всем том Барселонета — сущий рай для рабочих по сравнению со старым городом. Ее улицы, пусть плохо замощенные, все же довольно широки, тут неподалеку берег, где женщины чинят сети, и корабли, на которых мужчины отправляются в море на свой трудный, часто опасный, но никак не скучный промысел. Улочки же старого города вам не покажет ни один гид, потому что в любом случае вы увидите там лишь неприкрытую нищету, без тени романтики. Разве только ненароком, по пути с вокзала к собору, вы проскочите несколько таких мрачных закоулков. Я однажды отважился зайти в этот район, в один из кварталов к югу от Рамбла. Высокие, в шесть и больше этажей, дома, узкие, меньше двух метров шириной, ущелья улиц, узкая полоска неба над ними бесконечно далека, как воспоминание о днях ранней юности. Сумрак, царящий здесь, на дне этой пропасти, кажется еще более мрачным от черноватых, крошащихся стен. Повсюду перед крохотными окнами и поперек улочки висит белье. Оно такое серое и бесцветное, что нисколько не скрашивает общий вид квартала. Входы в дома и отдаленно не напоминают приветливые внутренние дворики: вслепую ступаешь в непроглядную темень парадного, делаешь каких-нибудь два шага — и, по-прежнему в кромешном мраке, прямо наверх, по крутой лестнице, угрожающей жизни истоптанными косыми ступеньками. На улице кучами лежит пыльный мусор или влажно-зловонные отбросы. Словно в призрачном подземном царстве, гам и сям бродят бледные, оборванные дети и женщины, одетые по большей части в черное, — потухшие, без блеска глаза, заострившиеся, увядшие черты, даже если им лишь немного за тридцать. Угнетающее зрелище!