Пояснения к тексту. Лекции по зарубежной литературе (Резник) - страница 105

Такому строю чувств и мыслей соответствует и мастерски переданная речь Мерсо. Обратите внимание, для нее характерна сочинительная или вообще бессоюзная связь (паратаксис), в ней нет причинно-следственных отношений и, стало быть, иерархии вещей и мыслей, выстраивания, так сказать, в глубину, соотнесения чего-то с чем-то. По преимуществу речь Мерсо — простая регистрация ощущений, причем самые сильные вспышки этих ощущений приходятся на наиболее сильные по интенсивности физиологические раздражители. Все эти симптомы животной примитивности дали право критику Ролану Барту говорить о «нулевом градусе сознания». Он не так уж далеко ушел, этот Мерсо, от умственно отсталого фолкнеровского Бенджи, для которого мир сводится к тому, что «Кэдди пахнет деревьями». Кстати, обратите внимание, что весь ритуал похорон воспринимается Мерсо именно так, как Наташа Ростова воспринимает оперу, т. е. как что-то абсолютно чужое и непонятное. Наташа и Мерсо, хотя и по-разному, — дети природы, они не включаются в систему культурной игры, трагической игры, стоической игры. Не случайно однажды — Камю сознательно подчеркивает этот эпизод — Мерсо потрясла встреча в кафе с женщиной, которая ела с отрешенностью марионетки, механически поглощая пищу. Это Мерсо абсолютно непонятно: как можно пищу не вкушать, как можно ею не наслаждаться, именно это, а не что-нибудь другое, для Мерсо святотатство.

Правда, которую яростно отстаивает Мерсо и вместе с ним Альбер Камю, очевидно, несмотря на некоторые оговорки, симпатизирующий своему герою, — это правда «ошущалки», возведенной в высшую ценность. А правда, которую Мерсо вызывающе бросает в лицо суду — дикарская правда, нежелание дикаря принимать трудные обязательства, страстное желание сузиться до размеров инфузории, до гусеницы, содрогающейся от физического и физиологического раздражителя. Да, суд лицемерен, но лицемерие суда не может служить оправданием Мерсо. Толстой не признал бы Мерсо «своим», хотя объективно дорогу прокладывал этому он и превратно понятый тезис Ницше о переоценке ценностей. Я подчеркиваю, превратно понятый. Говорят, Ницше любил кошек, а Шопенгауэр — собак, но то, что философов не умиляли кошечки и собачки в человеческом обличий — это точно.

При этом словно случайно забывается, что правдолюб Мерсо отобрал жизнь у случайного араба, но это же не своя жизнь… свою Мерсо ценить умеет. Недаром единственный всплеск сознания возникает у Мерсо именно в связи со смертью, когда он лихорадочно выкрикивает в лицо священнику: «Что мне все, все, любовь матери, правила поведения, если мне суждено умереть?» По мнению Мерсо, и Камю в этом с ним солидарен, смерть обессмысливает жизнь… Что толку, если все равно смерть, — старый мотив. Но это радикально неверно, ибо только смерть дает смысл жизни, ценность и неповторимость всякому нашему поступку. Вообразите, что будет, если окажется, что всякий ваш поступок можно сотню и бесконечное число раз переделывать, поступки и деяния совершенно бы обесценились. Вечность обрекла бы нас на незначительность всех наших поступков. Только грозная точка в финале, именуемая смертью, гарантирует больший или меньший смысл любой жизни.