Рассказы о пережитом (Жотев) - страница 38

Человеческий водоворот уперся в железную дверь. Если попытаться проникнуть дальше — там встретят пули военного караула. Надзиратели, охрипшие от крика, загородили своими потными телами дверь, пропустив только осужденного. Зубок в чистой фуражке и чистом костюме переступил порог, шагнув навстречу дулам нацеленных на него винтовок…

Я смотрел на него, и он, переставая для меня быть Иваном Христовым, стал самой необоримой жизнью, глядящей смерти в глаза.

НЕОБЫЧНОЕ ПИСЬМО

Друг!

Обращаюсь к тебе так, хоть ты и не запомнил меня — во время нашей первой и единственной встречи я был в толпе. Но я запомнил тебя, потому что память о тебе живет в моем сердце. А память сердца — это не остывшее пепелище, а неугасимое пламя. Ветры только еще больше раздувают его, а не разносят безжизненный пепел.

Вечно живая память привела меня в твое село на берегу Дуная. Я видел твой родной дом, двор, улицы, на которых тебя обдавали порывы холодного ветра. Никакого намека, что здесь жил необыкновенный человек. Я беседовал с твоим братом. Несмотря на время, рана была еще свежа, он едва сдерживал слезы. Я тоже. Что поделаешь, несчастье порождает муку, мука-слезы. Только в бреду и во сне человек может быть счастлив, когда его постигло несчастье.

Все это так. И все же ты счастливо прожил свои самые несчастные часы, хотя жизнь твоя не была ни бредом, ни сном. Напротив, немецкие танки, газовые камеры были самыми настоящими, как и твой смертный приговор. И сейчас в моих ушах звучат твои слова: «Я счастлив, что первым из несовершеннолетних получил смертный приговор!»

Казалось бы, можно ли принять такие слова на веру? Сколько раз, случается, мы говорим: «Рад познакомиться», человеку, знакомство с которым нам не доставляет радости, «Все в порядке!» — когда нам плохо, «Я рад», когда нам не до радости. Только у тебя слова слились с чувством — ты действительно был счастлив. Счастливым был твой взгляд, твое дыхание, все твое существо. Как это описать? Как найти слова, которых никто никогда не говорил, единственно верные. Таких нет. Поэтому в тот день вдруг ожили все умерщвленные от долгого употребления человеческого счастья. Если бы я назвал счастье «лучезарным», тут не было бы неточности — оно было лучезарно. Если бы я определил его как «солнечное», и это было бы верно — все твое существо светилось. Если бы я назвал его «бесконечным», «глубоким», «божественным» — и это тоже было бы правдой — оно было и бесконечным, и глубоким, и божественным. А ведь всего через час тебя, несовершеннолетнего, едва успевшего вступить в жизнь человека, должны были казнить.