Рассказы о пережитом (Жотев) - страница 37

Он уже прошел половину пути до конца коридора. Там железная дверь остановит провожающих и пропустит только Зубка. Но надзиратели не давали пройти и это расстояние. Их число увеличилось, а крики стали неистовыми. Они хлестали заключенных ремнями, били связками длинных тюремных ключей. Но все было напрасно — глаза не видели, уши не слышали, тела не чувствовали.

Зубок хотел попрощаться с каждым, но ему не хватало рук. Он хотел поцеловать каждое лицо, но все оставался перед кем-то в долгу. Он пытался ответить на каждое слово, но его слова тонули в гуле голосов. Оглушенный спешкой и суматохой, криками надзирателей, он говорил Сашо: «Прощай, Петко!», Петру — «Отомсти за меня, Стоян!», Стояну — «Бейте фашистов, Златко!». Он словно не видел отдельных лиц, а лишь одно-единственное — лицо друга. Лицо его выражало муку и веру, безнадежность и твердость, сердечность и дерзкую решимость. Я старался запомнить увиденное, хотя даже если б я мог заглянуть ему в душу, и тогда бы, наверное, всего не понял.

До конца коридора оставалось с десяток шагов. У меня болели пальцы от напряжения, но мне и в голову не приходило оторваться от перил. Вместо этого я по-прежнему повторял: «Зубок! Еще несколько шагов! Я вижу тебя в первый и последний раз, Зубок!». У дверей водоворот сгустился, сузился. Каждый старался обнять его, кто-то невольно сбил с него фуражку. Она съехала на макушку, потом соскользнула по спине и потонула в людском муравейнике. И тут до меня дошло то, что, в сущности, я видел все это время — Иван Христов шел на расстрел в новом костюме. Чьи-то заботливые руки так его отутюжили, что на нем не было ни морщинки. Воротник рубашки сверкал белизной. Я смотрел на него уже другими глазами, и в памяти всплыли забытые строки:

Постирай мне, Ружка, рубаху
Чтоб белела рано поутру,
Когда меня, молодца, повесят,
Чуб развеют по ветру!

Никогда раньше я не мог прочувствовать всю силу этой народной песни. Только теперь она всплыла откуда-то из глубин времени и отозвалась в душе.

Какой-то предмет выкатился из-под людских ног. Я присмотрелся — фуражка Зубка. Люди, толпившиеся вокруг него, не обращали на нее внимания, отпихивали ногами — сейчас никому не было до нее дела. Но он увидел ее, нагнулся, поднял и, насколько позволяла толкотня, отряхнул ее от пыли. Потом между объятиями и лихорадочными рукопожатиями ухитрился надеть ее.

Это прощание с осужденным на смерть коммунистом открыло в душе моей рану. Постепенно она затянулась, но шрам остался. Но эта деталь, эта незначительная деталь, которую, может, никто и не заметил, оставила неизгладимый след.