— Да я же закаленный. Кто через Дарницкий лагерь прошел…
Клаву так и затрясло. Схватила сапог Ксендза, лежавший рядом, и запустила им в Заграву.
— Ты Дарницкий лагерь не поминай! Слышишь? — На глазах у Клавы слезы. — Тот распроклятый лагерь…
— Бешеная! Нашла к чему прицепиться. Ну и приобрели ж мы на свою голову полцентнера счастья… — И Василь в сердцах швырнул в заросли терна Ксендзов сапог, словно тот был в чем-то виноват.
Ксендз даже не взглянул на Заграву. Молча встал и, осторожно ступая босыми ногами, направился за сапогом. Нашел его, не спеша вернулся и, все так же молча и ни на кого не глядя, сел на землю. Но уже в стороне от других. И всем вдруг почему-то стало не по себе.
— Закурить ни у кого не найдется? Я свой табак, наверное, на хуторе забыл, — заговорил Варивон.
К нему потянулись руки с кисетами: выбирай, чей покрепче!
— Кому что, а курице просо. — Заграва уже тут как тут со своими шуточками. — Рабочий человек о хлебе думает, а разные там чадители-курители лишь бы дымок из ноздрей пустить. Смехота! Не так, скажете?.. И что они находят в этом смердючем зелье?
— Зелен ты понимать, каким пальцем земля сделана, — отозвался Варивон, наслаждаясь Митьковым самосадом. — Хлеб хлебом, а хороший табачок…
При этих словах Артем вдруг опрометью кинулся к своей торбе и стал торопливо ее развязывать. Вынул сверток, завернутый в чистенький полотняный рушничок, и протянул его Митьку:
— Возьми. Это мама передала…
Митько бережно, обеими руками принял сверток. Развернул — пышки. Горько улыбнулся и стал угощать побратимов последним материным подарком. Пышки были чуточку не пропеченные, но проголодавшимся путникам они показались вкуснее свадебного каравая. А Митько не смог проглотить и кусочка. Только поднес ко рту, как в памяти возникло такое родное, такое любимое лицо со скорбными глазами… И черные клубы дыма в утреннем небе привиделись… С какою-то болезненной ясностью вдруг постиг Митько, что уже никогда-никогда не встретит его мама у покосившихся стареньких ворот. И никогда не угостит его батько янтарным сотовым медом, который всегда держал в коморе для гостей. До сих пор парнишка находился как бы в трансе, в полузабытьи, а вот сейчас все постиг до конца. И от острой боли сжалось, защемило сердце, а поперек горла встало что-то давящее и горячее. Он прижался лицом к рушничку, согнулся и мелко-мелко задрожал…
Его не утешали. Те, что много выстрадали на своем веку, никогда не утешают, ибо знают: каждый сам должен осилить свое горе. Пусть потужит, пусть свыкнется с тяжелой утратой.