— Подобные басни рассказывай простачкам, а Калашника еще никому не удалось обвести вокруг пальца. Слышишь, никому!
— Да разве ж я?.. Самым святым клянусь!
— Довольно! Тут уже один клялся, а потом улучил момент — и Митька топором…
Кныш тяжело вздохнул, но сдаваться не собирался:
— Что ж, и такое бывает. Но ведь всех под одну гребенку стричь нельзя… В такой заварухе ой как легко допустить ошибку, а исправить ее…
— Ошибку? И ты еще смеешь говорить об ошибках?! — Одарчук не терпел возражений. — Да после всего, что вы тут натворили, ироды проклятые, ошибок быть не может! Пусть никто из вас не ждет пощады! Никто!
После этих слов Кныш сник. На его изнуренном, видимо желудочной болезнью, лице проступили смертельная усталость и полное равнодушие ко всему. И если он и продолжал защищаться, то уже без надежды на успех:
— Понимаю: в такой сумятице… и впрямь трудно различить, где друг, а где враг. Но чтобы сгоряча пускали кровь своим… Не подумай, Калашник, что я за собственную шкуру дрожу, нет, я свое, можно сказать, уже отжил сполна. И сейчас меня беспокоят дела куда важнее, чем собственная жизнь… — Кныш говорил спокойно, рассудительно, хотя в голосе его теперь звучали нотки обреченности. — Вот ты во мне подозреваешь врага. Но признайся по совести: разве ты не надел бы полицейскую шинель, если бы этого потребовала обстановка? Скажи: обойдешься без своих людей во вражеском стане? Молчишь?.. Так позволь я отвечу: без таких, как я, ты будешь слеп и глух, как трухлявый пень в пуще. Каратели за неделю-другую выследят тебя, заслав провокаторов, и прижмут к ногтю. А кто станет твоим помощником, верной опорой в фашистском гадючнике, если ты и грешных и праведных валишь в одну кучу?
— Обо мне можешь не беспокоиться, я и без твоих советов как-нибудь обойдусь!
— О тебе лично я и не беспокоюсь. Я беспокоюсь, что такие, как ты, могут причинить святому делу во сто раз больше беды, чем немецкие пушки и пулеметы. Уничтожать самих себя — это самое легкое дело, только оно еще никому не приносило лавров…
Одарчук исподлобья зыркал на Кныша и нервно покусывал губу. Говоря по совести, ему нечего было возразить этому болезненному на вид человеку; мысленно он соглашался, что без преданных людей, которые стали бы глазами и ушами партизан в фашистской среде, нечего и думать об успешной борьбе с оккупантами. Но Ефрем принадлежал к той категории людей, которые даже самый искренний совет склонны были расценивать как кровное оскорбление. Если бы это сказал еще Артем или Данило, он, может, и смолчал бы великодушно, но стерпеть поучения какого-то задрипанного сельского старосты конечно же не мог.