…С каким-то недобрым предчувствием надпоручик Шмат переступил порог тускло освещенного, пропитанного керосиновым смрадом, табачным дымом и винными испарениями помещения и, пораженный, остановился у дверных косяков. Ранее уютная, всегда хорошо проветренная, скромно, но со вкусом обставленная комната, где каждая вещь знала свое, четко для нее определенное место, в этот вечер скорее напоминала холостяцкую берлогу выпивохи, чем жилье интеллигентного человека, проводившего свой досуг за книгами и размышлениями. Всюду на подоконниках, стульях, диване валялись газеты, книги, всевозможные бытовые вещи, одежда; постель за открытой ширмой лежала неубранной, дорожка на полу была скомкана и перекручена, а письменный стол загроможден стаканами, откупоренными бутылками, консервными банками.
— Жадам гойне здровэ, пане сотник, — подал голос прибывший. — Прошу разрешения обратиться…
Однако сотник Стулка, полулежа в кресле спиной к двери и широко раскинув под столом ноги, даже глазом не повел. Его голова была опущена на грудь, глаза закрыты, в зубах торчала давно угасшая папироса, и со стороны казалось, что он ненароком задремал. Но Шмат был более чем уверен: Чеславу Стулке сейчас совсем не до сна. Михал Гайдаш, которого Ян навестил перед этим, успел сообщить, что у командира роты какие-то крупные неприятности. Вчера якобы его срочно вызвал к себе в штаб сам полковник Мицкевич. Зачем именно, этого никто точно не знал, потому что сотник после возвращения из Коростеня на людях не появлялся и никого не принимал, но невесть откуда поползли слухи, будто против стрельцов Стулки выдвинуто какое-то тяжкое обвинение и начато расследование. Потому-то, направляясь в этот дом, Ян терялся в догадках: что же могло здесь случиться с его земляками?
— Я хорошо помню нашу предыдущую беседу, пан сотник, — чтобы привлечь к себе внимание, снова заговорил Шмат. — Но поверьте: я ни за что не появился бы здесь, если бы меня не вынудили исключительные обстоятельства. Вы можете меня выслушать?
Только после этого сотник вздрогнул, будто вынырнул из купели, брезгливо выплюнул папиросу, как-то неестественно повернулся всем туловищем. У Шмата даже сердце стиснуло от боли: всегда аккуратный, даже франтоватый, профессорский отпрыск был сейчас небрит и непричесан, с подпухшими веками и покрасневшими глазами, в измятом, будто изжеванном, кителе со следами папиросного пепла.
— А-а, надпоручик Ян Шмат… — Голос у Стулки тоже вялый и какой-то хрипловато-дребезжащий. — Прошу за стол…
Не дожидаясь согласия, налил из ребристой бутылки стакан вина, протянул его позднему гостю.