.
Личную холодность, если и не впрямь явный антисемитизм наверняка ощущал со стороны Блока Мандельштам, который, особенно в начале 1910‐х гг., довольно много общался с поэтом лично[619]. Ронен, комментируя дневниковую запись Блока от 22 октября 1920 г. («„жидочек“ прячется, виден артист»), называет Блока «привередливым до предрассудка, когда дело касалось вопросов расы»[620]. Годы спустя, в 1930‐х, Мандельштам все еще был очень обижен нейтральностью блоковского высказывания из предисловия к поэме «Возмездие», касающегося дела Бейлиса — провокации, сфабрикованной черносотенцами: «В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови»[621].
Врожденной аристократичности Блока имплицитно противопоставляются приобретенные манеры Владимира Гиппиуса. Последний был по природе разночинцем. Тем не менее Гиппиус как русский писатель XIX в. усвоил барственность этого столетия — ее символизируют его меховая шуба и «властный зык», которым он подзывает извозчика. И все же предполагается, что Гиппиус — только лишь «свидетель» литературы, пусть даже и самый колоритный из литературных «домочадцев» (II, 104). В то время как Гиппиус сам являлся поэтом и был близок к ранним символистам Ивану Коневскому и Александру Добролюбову, его социальный статус выделяет его — и отделяет от главного течения русской литературы XIX в. Он достаточно близок, чтобы знать анекдоты и даже жить жизнью русского символиста («постоянно в состоянии воинственной и пламенной агонии» (II, 107)). Но он навсегда останется «литератором-разночинцем в не по чину барственной шубе» — вот откуда его литературная зависть.
Критик-формалист и прозаик Виктор Шкловский, антигерой мандельштамовского очерка «Шуба» (1922), — на вид разночинец, но в душе, по природе — барин. В то время как Мандельштам чувствует себя неловко в меховой шубе, даже купленной, Шкловский, «как настоящий захватчик, утвердился революционным порядком в Елисеевской спальне [спальне бывшего хозяина в доме, ставшем теперь, зимой 1920–1921 гг., Домом искусств. — С. Г.], с камином, двуспальной постелью, киотом и окнами на Невский. На него было любо смотреть [имеется в виду, что он выглядел чрезвычайно ухоженным для той голодной зимы. — С. Г.], и Елисеевская бывшая челядь его уважала и боялась» (IV, 508–509). В определенный момент он даже назван «хозяином» (IV, 509). Завершая очерк в классической, гражданской традиции русской прозы середины XIX в. — с выражением сочувствия и стыда перед старой кухаркой, у которой в поезде украли все ее пожитки, — Мандельштам раскрывает свою органическую связь с традицией разночинцев и свою верность ей