.
Мандельштамовское понимание разночинства полнее всего раскрывается в его теоретическом шедевре «Разговор о Данте» (1933): «Дант — внутренний разночинец старинной римской крови» (II, 372). Внешне он продукт аристократии, но его сущность — разночинская: «То, что для нас безукоризненный капюшон и так называемый орлиный профиль, то изнутри было мучительно преодолеваемой неловкостью <…>» (там же). Эта сущность проявляется в отсутствии манер, подобающих высшему обществу, и в отстраненности от власти и государства (свободе от них, противостоянии им). «Дант не умеет себя вести» (там же). Его неумение «применить свой внутренний опыт и объективировать его в этикет» (там же) отражает его родство с Мандельштамом, страдающим от той же неприспособленности к «обществу», судя и по словам самого поэта, и по нескончаемым комментариям на этот счет, оставленным современниками[628].
Данте, изгнанный из родного города, даже «бедняк», участвует в «чисто пушкинской, камер-юнкерской борьбе за социальное достоинство и общественное положение поэта» (там же). Прямая отсылка к Пушкину — который тоже имел, по крайней мере по одной своей семейной линии, эквивалент «старинной римской крови» — делает прозрачным первичный источник мандельштамовского понятия «внутренний разночинец»: это стихотворение Пушкина «Моя родословная» (1830). Обвиненный в литературной «аристократичности» Пушкин заявляет свои права на подлинное благородство, отделяя себя от позднейших аристократов, благородных по имени, но не по характеру или делам, — иронично утверждая: «Я просто русский мещанин»[629]. Пушкин не мог сомневаться в своей многовековой благородной родословной, но его общественная изоляция и борьба за внутреннюю свободу перед лицом царского давления и унижения в 1830‐х гг. делают его для Мандельштама покровителем всех русских «внутренних разночинцев». Это разночинство парадоксальным образом сосуществует с аристократическим происхождением и знанием общества. Пушкин — естественный зачинатель поэтического пиршества XIX в. — он, как Блок, Вальсингам. Но в то же время он, как Мандельштам, Евгений — т. е. обездоленный герой пушкинского «Медного всадника», который в своем тщетном вызове памятнику Петру Великому становится прародителем всех «маленьких людей» русской литературы[630].
Тенденция рассматривать культурные фигуры, которым он сочувствует и сопереживает, как «внутренних разночинцев» распространяется и на других провозглашенных предшественников. Андре Шенье — по Мандельштаму, одновременно не аристократический и не современный — «был совершенно чужд эпикурейству века, олимпийству вельмож и бар» (II, 297). Франсуа Вийона с его маргинальным статусом в обществе и оппозицией власти Мандельштам называет «парижским клерком» (II, 306)