.) При этом клюевское стихотворение сохраняет семантические матрицы и сюжетные механизмы символизма, особенно очевидные в финале. Эта концовка, которую также можно рассматривать как переработку пушкинского «Пророка» (1826), хорошо показывает, от чего отказался Мандельштам в стихотворении «Образ твой…»:
Тут взмахнул мечом светозарный гость,
Рассекал мою клеть телесную,
Выпускал меня словно голубя
Под зенитный круг, в Божьи воздухи,
И открылось мне: Глубина глубин,
Незакатный Свет, только Свет один,
Только громы кругом откликаются,
Только гор альтари озаряются,
Только крылья кругом развеваются.
И звучит над горами: «Победа и Мир!»
В бесконечности духа бессмертия пир
[199].
Мандельштамовская же переработка символистской модели одновременно более тонка и более радикальна[200]. Но что хочет сказать Мандельштам в споре о природе слова? Суть — в тоне, а тон, как всегда, зыбок[201]. В первых двух строках стихотворения «Образ твой, мучительный и зыбкий…» Мандельштам играет на «изношенности» блоковских топосов, используя иссякающее напряжение символистского слова, чтобы породить тональную двузначность[202]. Принадлежит ли его «ты» только лишь к этому, земному миру? Несмотря на строчную букву, мы не можем быть в этом уверены.
Тронутые иронией третья и четвертая строки («„Господи!“ сказал я по ошибке, / Сам того не думая сказать») как будто призваны развеять напряженность стихотворения — точно так же, как слова говорящего в блоковском стихотворении «Я жду призыва, ищу ответа…» развеяли напряжение ночи[203]. На мгновение кажется, что сцена целиком относится к нашему миру и что слово «Господи!» — это восклицание, лишенное своего изначального, в данном случае божественного содержания, — как раз мертвая шелуха слова[204].
Пятая и шестая строки, однако, несут в себе еще один резкий поворот. Идиоматическое, казалось бы, выражение «Господи» называется «Божьим именем» и, подлинно живое, как в верованиях имяславцев, вылетает из груди поэта по собственной воле.
Предпоследняя строка стихотворения («Впереди густой туман клубится») вроде бы возвращает нас к состоянию ожидания, испытанному в начале стихотворения, как часто бывает в стихах первой блоковской книги (и как происходит, в частности, в стихотворении «Я жду призыва, ищу ответа…»). Кажется, будто ничего не произошло. Однако последняя строка еще раз обманывает наши ожидания. Как бы мы ни прочитывали их, слова «И пустая клетка позади» указывают на важную перемену. Имеется ли в виду физическая пустота или метафизическая, грудная клетка или мир как клетка — в любом случае эта строка подтверждает реальную, теургическую силу слова. Тем более если это слово фатально! Но все же говорящий не мертв; по крайней мере, трудно предполагать здесь говорящего-чревовещателя, сообщающего о собственной смерти, и этой трудности достаточно, чтобы заронить зерно сомнения по поводу онтологического статуса произошедшего. Не может ли пустота быть эмоциональной, а смерть — метафорической? Не продолжает ли поэт играть с нами?