— Отто Штольц, оберст-лейтенант вермахта.
— Ты хотел сказать: обер-лейтенант?
— Я сказал правильно. Оберст-лейтенант — это по-нашему подполковник.
— А на меньший чин ты не согласен?
Конечно же она решила, что это шутка… Но как только я все это сказал, то сразу почувствовал страх; сейчас, по прошествии времени, я смогу его объяснить, потому что потом не раз вспоминал ощущение мгновенного, сковывающего озноба, словно все, что было позади меня и впереди, обвалилось и я очутился на крохотном острове, — наверное, нечто близкое испытывают фанатики, когда под давлением обстоятельств отрекаются от истин, в которые уверовали, и сразу ощущают полную пустоту вокруг себя.
— Эрик, — сказала Вера, — мне надоели твои идиотские шутки.
Я бы мог еще свернуть в сторону, но ведь рано или поздно Вера все бы узнала, а вообще-то об этом ей должен был сказать отец, раз уж они решили пожениться.
— Это не шутка, — сказал я, — это правда. Поезжай к отцу, и он тебе подтвердит все, что я сказал.
— Похоже на пошлую мелодрамку с детективчиком, — улыбнулась Вера, видимо решив, что со мной ничего не поделаешь и придется принять эту игру.
— Я покажу тебе фотографии Отто Штольца и кое-какие документы. Может быть, тогда ты отнесешься ко всему всерьез. А теперь — все! Теперь мне надо ехать. — И я отворил дверцу машины и позвал своих.
Тоня продолжала спорить и стряхивала ладошкой табачные крошки с бороды Алика, как механически стряхивают пыль с лацкана пиджака; Алик не замечал этого и кричал. Он уже привлек аудиторию: две девушки и парень слушали его, как это случается в картинных галереях, когда два знатока затевают спор вокруг полотна и тут же собираются любопытные.
Не знаю, может быть, в памяти моей наслоились впечатления последующих месяцев, но сейчас мне кажется, что в то мгновение, когда я звал Тоню и Алика к машине, мне удалось представить некую обобщенную картину: прозрачность осеннего дня, взбудораженное движение густой толпы, мчащиеся машины и я, возникший над всем этим, словно остановившийся в полете над пространством улицы и сумевший перекричать все шумы: «Мой отец — Отто Штольц!»; движение продолжалось, никто не обратил внимания на крик, никто в него не поверил, не охнул, не вздрогнул… То, о чем я сказал Вере, давно осталось в детстве; в уральском поселке — там никому ничего не надо было доказывать, там знал об этом каждый мальчишка, — но все отсеклось с той поры, как мы переехали в Москву; здесь никто не знал этой истории — ни новые друзья отца, ни мои товарищи, сначала по школе, потом по институту, хотя я и не делал из этого тайны, просто все улеглось само собой, и когда я получал паспорт, у меня не было и малейших сомнений, что в него нужно вписать: отчество — Юрьевич, фамилию — Сидоров. Столько лет история моего рождения была предана забвению, но сейчас я должен был, обязан был открыться моей новой мачехе, и не моя вина, что она ничего не поняла сразу.