На трассе — непогода (Герасимов) - страница 64

— Ну, все наконец, — сказал Спешнев. — Только еще один пункт, Миша. Кирилл Максимович ведь завтра…

— Знаю, — перебил Жарников, хотя на самом деле за всей этой кутерьмой успел забыть о приезде заместителя министра. — Ну, и что?

— А если тебя не будет?

— Сам покажешь завод. Или не сможешь?

— Смогу, конечно, да что ответить?..

— Так и ответь, как Зыкин говорил: к женщине директор уехал.

— Но, Миша…

— Что Миша? Не дурак же он, Кирилл Максимович, поймет, что холостым мужик всю жизнь жить не может. А этот паникер у тебя еще?

Тут же ворвался голос Зыкина:

— Ты почему меня так называешь?

— Слушаешь? — усмехнулся Жарников. — Так вот, слушай: я ведь таксист хороший.

— Не понял, — сказал Зыкин.

— А ты подумай. И будь здоров! — ответил Жарников и повесил трубку.

Насчет таксиста он, конечно, зря, сам ведь не любил, когда так капризничали начальники цехов или служб: мол, я и уйти могу, зачем мне эта должность, когда у меня специальность редкая. Все это вранье: тот, кто стал организатором, им же и будет. Зря он расхвастался своей жизнью. Вот же заныла душа, когда сидел на стуле и слушал рассказ человека за углом коридора. Ведь не случайно это…

Жарников вышел на крыльцо, уже рассвело, дождь перестал, и низко стелился туман над лужами, жидкий свет расползался вокруг, и низкое небо было непроглядно белым, и от вида этого серого утра едва зародившаяся тоска усилилась в Жарникове. Спать ему не хотелось, не хотелось возвращаться в душную комнату, чтобы ворочаться там на кровати, и он побрел по мокрой дорожке, продолжая думать о своем.

Да, что-то утратил он после того, как стал директором, жизнь сдвинулась и стала чем-то напоминать конус: у основания — дело, работа, она расширилась, захватив самую большую площадь, а на вершинке — его личное, душевное; мир, расширившись в одном, сузился в другом. Уже нельзя было бесцельно погулять по городу, нельзя было пойти с приятелями после смены в забегаловку, чтобы выпить по кружке пивка, много появилось этих «нельзя», даже о женщине, о которой думал он в часы бессонницы — другого времени для этого не было, — должен был молчать, и людей вокруг стало мало, это у него-то, заводилы, любящего сборища и шумные застолья.

Правда, был у него один день из недели, который он и любил больше остальных, — это когда шел директорский прием; в кабинет его собирались представители парткома, завкома, начальники служб, они садились все вместе за отдельный стол, чтобы Жарников мог сразу получить нужную справку на жалобу или же решить эту жалобу тут же, на месте. Кабинет его в этот день был открыт для всех, кто желал с ним встречи, и люди приходили, садились по другую сторону стола, он близко видел их глаза, жадно слушал их рассказы, а они были самые разные: о спорах с мастерами, о жилье, о яслях, о любовницах и женах, — и он улавливал в этих рассказах сложную и многопутаную жизнь поселка, пытался проникнуть в нее, найти закономерности, схожие с теми, которым подчинялось производство, и всегда у него оставалось ощущение — он так и не понял чего-то главного; где-то рядом шла своя жизнь, могучий поток, а он стоял на берегу. Странно, что близкое этому чувство оставалось у него после каждой встречи с Ниной: он никогда не знал, что может выкинуть она в следующую секунду, она могла вдруг встать и порывисто уйти, оттолкнуть его, он не понимал, чем она живет, что таится в ее душе, она была близкой и далекой, и, может быть, больше всего его мучало желание проникнуть в ее незнакомый ему мир.