Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой (Венедиктова) - страница 110

свободно избирающая себе предмет, в реальности накрепко повязана «пристрастием к блондам, бархату, тонкому батисту, к фокусам парикмахера, к свечам, карете, титулу, геральдическим коронам на хрустале» (199). От тщеславия, этой повальной «современной» болезни, он бессилен излечить себя и может только, как его друг и умнейший из докторов Бьяншон, занять наблюдательно-выжидающую позицию. Что победит в конце концов — социальная предопределенность или естественная одаренность? Окажется ли он способен на такое желание, которое своей ценностью не уступало бы времени жизни, требуемому «в уплату»?

Две женщины, Феодора и Полина, представляют собой два горизонта желания — социальный и природный. Феодора вся — «сочинение», совокупность аллюзий, смутно знакомых образов, воспроизводимых сюжетов. Еще раньше, чем в нее самое, Рафаэль влюбляется в ее имя, которое воспринимает как манящий символ: «От этого имени в моем воображении воскресла искусственная поэтичность света… Графиня Феодора, богатая, не имеющая любовника, не поддающаяся парижским соблазнам, — разве это не воплощение моих надежд, моих видений? Я создал образ этой женщины, мысленно рисовал ее себе, грезил о ней. Ночью я не спал, я стал ее возлюбленным, за несколько часов я пережил целую жизнь, полную любви, снова и снова вкушал жгучие наслаждения. Наутро, не в силах вынести пытку долгого ожидания вечера, я взял в библиотеке роман и весь день читал его, чтобы отвлечься от своих мыслей, как-нибудь убить время. Имя Феодоры звучало во мне…» (203).

Насквозь семиотичны, книжны, литературны и жилище, и внешность, и поведение Феодоры. В них все приглашает к прочтению и одновременно ему сопротивляется. Многослойные оболочки знаков намекают на драгоценную, скрываемую внутреннюю сущность, — но та остается недосягаемой. Отчаявшись к ней проникнуть, любовник-читатель решает подглядеть предмет своих вожделений без нарядов, в никому не доступной наготе, и пробирается в спальню Феодоры (на всякий случай вооружившись английским перочинным ножом, «орудием литератора»). Но и вблизи, почти вплотную наблюдению открывается лишь непроницаемая поверхность — совершенное тело, подобное серебряной статуе. Даже едва слышное дыхание Феодоры воспринимается как знак, упорно нечитаемый, отбрасывающий читающего к собственной, всегда сомнительной интерпретации. «Изменчивость вылетавшего из ее уст дыхания, то слабого, то явственно различимого, то тяжелого, то легкого, была своего рода речью, которой я придавал мысли и чувства. Я приобщался к ее сонным грезам, я надеялся, что, проникнув в ее сны, буду посвящен в ее тайны, я колебался между множеством разнообразных решений, между множеством выводов» (252). У этой прекрасной женщины не обнаруживается подлинности, как у романного повествования нет референта или единственно верного, истинного содержания. Итогом длительного ухаживания оказывается интригующий зеркальный эффект: и самому герою, и тем более читателю все более кажется, что искомый секрет прячется не в «Феодоре из предместья Сент-Оноре», а в продукте воображения, обозначенном этим именем (Феодоре, «которая вот здесь! — сказал я, ударяя себя по лбу» (261)).