Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой (Венедиктова) - страница 97

В становящейся буржуазной культуре интерес к внутренней жизни, собственной и другого человека, воспринимается не только как этическая норма, но и как условие и ресурс личностного развития. Опыт опознается как ценность и широко вовлекается в отношения обмена. Но доступ к нему возможен лишь косвенный — отсюда нарастающий интерес к различным формам опосредования, в частности к языковым механизмам иносказания. Их и культивирует литература, предполагая со стороны читателя чуткость к выразительным потенциям речи, незапрограммированным традицией, способность к широкому интерпретативному маневру, к работе выведения (инференции) косвенных смыслов, саморефлексии, самовопрошания. Важно и то, что как товары в материально-коммерческой сфере, так же и тексты в сфере эстетической и схемы опыта в сфере этико-психологической пребывают в непрерывном обращении. И если автономия я, безусловно, ценима, то обособленность воспринимается как дефект и даже порок. Этому слишком распространенному пороку Бодлер противопоставляет бесцеремонную щедрость «священного блудодействия души» — свойство поэтов, а также основателей колоний, людских пастырей и иных героических «предпринимателей», которых беспокойный гений заставляет покидать пределы привычного, ближнего круга ради более «широкой семьи» (см. стихотворение «Толпы»). Возможность новой социальности (не совпадающей с утопическими конструкциями социалистов) обеспечивается ценой принципиально «неэкономного» и даже небезопасного предоставления себя стихии обмена. Этот жест и поражает нас больше всего в поэзии Уитмена и Бодлера. Поражает — хотя сегодня, конечно, куда меньше, чем полтораста лет назад, — и прозаизация поэзии, ее программное обращение к опыту «низкому» или усредненному и почти шокирующе подробному. В качестве «художественной» речь начинает осознаваться не за счет мелодической выстроенности, приподнятости стиля или украшенности слов, а за счет разнообразия модусов внимания к ним. «Современность» поэтической речи, — настаивал Бодлер, — определяется присутствием в ней «суггестивной магии» (magie suggestive)[249], то есть косвенной действенности (suggerer — sub + gerere = делать, производить, исполнять).

Поэтический язык опрощается, «прилегает» как никогда плотно к практикам реальности, даже обманчиво сливается, слипается с ними, — но требования к читателю при этом не снижаются, как можно было бы предположить, а, напротив, повышаются. Характер и природу этих требований обобщит спустя несколько десятилетий американский поэт-философ Уоллес Стивенс в эссе под труднопереводимым названием «Rubbings of Reality». В нем говорится, что быть современным поэтом — значит писать понемногу, но непрестанно, стремясь в этой повседневной работе не к формальному совершенству, а к точности отображения состояний духа. Труд поэта связан с освоением индивидуального опыта посредством слова, и метафорой этого процесса избирается старинная практика/техника втирания. Речь идет не о срисовывании, а о бережно-«слепом» касании и нажиме, посредством которых изображение переносится с одной поверхности на другую. Формы смысла нащупываются и «проступают» в языке постепенно, взаимосвязанно с уточнением структур опыта, также исходно неочевидных. Эти упорные творческие упражнения актуальны для читателя не меньше, чем для поэта. Почему? Потому что вдохновляются они обоюдной убежденностью: «у нас нет иной опоры, помимо нашего же сознания», мы ответственны за смысловое производство (а также вос— и пере-производство) мира, в котором обитаем. «Результатом масштабной деятельности такого рода, не только в письме, но и во всем, — резюмирует Стивенс, — является современный мир»