Тетя Поля достает глиняный узкогорлый кувшин с потресканной синеватой поливой, обтирает края полотенцем, передает Вере. С кувшином они выходят на улицу.
Небо красное над горой. Солнце не встало, но близко. Из-за леса, зубчатого, черного, подымаются два румяных столба, колеблются, движутся, и он суеверно связывает их с Верой, с собой: «Это мы… О нас… В этот день…» По заре высоко, маленькая и точеная, летит сорока. Застывшая, вмороженная в лед, розовеет колонка. Блестит врезанный в дорогу розовый тракторный болт. Соседка, несущая ведра, несет в них расплавленный розовый блеск.
— Скажи сюда что-нибудь, — она протягивает ему кувшин, и ему кажется, что в его бездонную глубину вловлено это утро, столбы зари, крохотная острохвостая птица, облачко пара от Вериного дыхания. Приближает губы к кувшину, говорит в его бездну:
— Люблю!
Они идут мимо изб. В окнах, в каждом, в сумерках топится печь. На мгновение возникает озаренный овальный зев, ленивое чадное пламя, темная тень хозяйки. И кажется, печи смотрят своими черно-красными ликами на них, идущих куда-то, провожают их.
Они заходят в избу к Куличихе. Тепло, пахнет дымом. Пущенное во всю мочь, играет радио. В печке рассыпалось на угли сгоревшее полено. Угол избы отгорожен жердями, и на соломе коричнево-темный теленок хмуро смотрит угольным глазом. Худая белесая девочка тормошит растрепанную куклу.
— А бабуня во дворе, доит, — тихо сообщает она.
В тесном парном сарае, наполненном коровьим дыханием, свистят молочные струйки. Куличиха, костлявая, сухая старуха, цепко, ловко оттягивает соски. В дальнем углу, где насест с неподвижными курами и гора малиново-золотого навоза, раскаленно светится крохотное замусоренное оконце. Луч низкого солнца, пронзив сарай, впился в коровий бок, сверлит, жалит, отражается на кромке ведра, на косах и вилах, на сухих травинках. Под кровлей, очнувшись, процокал, переступая когтями, петух, загорелся, как слиток в луче.
— Сейчас, погодите, налью! — Куличиха перекрещивает, передвигает белые спицы молока, вкалывает их в клокочущее ведерко.
Они ждут. Он смотрит на Веру, стоящую среди солнечных пятен, развешанных по стенам грабель и кос, старых бензопил, мотоциклетных колес, и она ему так дорога, так хочется ее вот такой и запомнить, и она, угадав его мысль, говорит:
— Ты думаешь, я не смогла бы жить здесь, с тобой? Доить корову, топить печь, носить на коромысле воду, шубу тебе латать, пока ты бродишь в своих дремучих лесах. Думаешь, не смогла бы?
Они идут обратно по накатанной, уже белой дороге. Вмерзший тракторный болт как осколок стекла. Грузовик обгоняет их, за стеклом — малиновое, ухмыльнувшееся лицо шофера. Он несет молоко в кувшине. Оно дымится. Теперь ему кажется, что это из млечной белизны, из кувшина родился морозный утренний мир, белые поля, небеса, заиндевелая колокольня, незастывшая, в дымке, река, далекий, стучащий трактор, распахивающий клином снега. И такое знанье о добром, истинном устройстве земли и неба! Так он любит ее! И как бы в продолжение этой любви, перенося ее на все сущее, он любит Куличиху, тетю Полю, петуха на насесте, белоснежную равнину с блестящими метелями. И, протянув ей кувшин, говорит: