— Уморили… Ой… Ну хватит. Садитесь отдыхать. Садитесь за стол…
И уже было жарко от распаренного здоровья. К людям возвращалось чинное успокоение.
— Еще по одной… Перед пельменями.
Пронька торопило нетерпенье.
— Кипят, — с поспешностью сообщала Надя и улыбалась из другой комнаты.
А ребятишки сидели на печке. Среди них и широконосый «двоечник», что не знал ничего о Куликовской битве. Брус мешал ему видеть стол, и он наклонял голову и все хотел разглядеть лицо каждого и боялся остановиться на моем.
Знать бы, как преломляется в этих детских глазах пьяная феерия.
И может быть, вот с такой печки пришел к нам на занятия литературного объединения косноязычный парень. Пришел со стихами:
Над лужей рассола,
Над скатертью белой и влажной,
Над четвертью с пивом,
Заткнутою пробкой бумажной,
И над плечами,
Сомкнутыми вяло и тесно, —
Я увидел всю в белом —
Старинную русскую песню…
Седым старикам,
Огрубелым и пьяным морщинам,
Пела женщина, как
«Над рекой расцветает крушина»…
С русской печки
Я свешивал черные цыпки,
Конопатый и грязный,
Я на песню смотрел
Без улыбки…
Эти стихи мы не приняли…
— Мужики, песню!
— Дядя Мить… Какую-нибудь…
Дмитрий Алексеич убрал подальше тарелки, чтобы не мешали локтям. И локтем уже осторожно отодвинул стакан.
Дмитрий Алексеич сосредоточивался. Сосредоточивался молча, не шевелясь. Ждал, чтоб и сомнений ни у кого не было, что может быть еще что-то, кроме песни. Собирался… И это вносило беспокойство.
Оте-е-е-ц мой был природный пахарь,
А-а-а я-я ра-а-аботал вместе с ним.
Голос у Дмитрия Алексеича надтреснутый, приглушен курением.
И вот уж и не поняла я, почему у меня звенит так в ушах от тишины. Оглохли стаканы. И пустота их полна взрывной тишиной.
Песня обрушилась, как стихия… Люди вступали в нее неумело, нестройно — так ветер подступает к лесу. Сначала тронет одну вершину, потом другую и зашумит стволами, расщепленным деревом и сплошными космами кустов.
Голоса пугали разнобоем, неслаженностью. И в сумбурном разгуле их рождалась сила и грация песни.
Отца родного в плен забрали…
А-а-а мать жи-и-вьем в костре сожгли, —
повторяли люди уже как свою беду, рассказывали о ней и не кричали. Они ее воскрешали, были наедине с нею. И эта стихия горя застарела в них вековой непрощенной обидой, собрала в песне. И они знали боль ее. Боль исконна. Вне времени. И знают они о ней только одни.
Наверное, они не умели петь… Но непроходящая стихия дедовской культуры вводила их песню в русло и не позволяла растекаться…
Я никогда не слышала этой песни. Я слышала хоры — большие и сильные, но не знала, что люди могут петь так… Что же это такое есть в них, что носят они до поры, что зреет в них? Какая изначальная обида пришла и в наши дни — передалась от отцов детям?