Я знала, что усну и все это потеряю. Оно погаснет за ночь, к утру не проявившись. Я часто его теряла и не несла, не давала никому увидеть это. А оно приходит все реже и реже.
«На нее, наверное, всем приятно смотреть. Когда она говорит — радуется и плачет будто».
— Реже и реже. Неужели совсем умрет, погаснет? Вот когда оно погаснет совсем, тогда… — Губы у нее какие-то молодые и скорбные. — Андрей, а вы когда-нибудь были вот такой весной на снегу? Ну… знали до этого такие дни?
— Я здесь жил, — говорю я. Она молчит задумчиво. — Знаешь, как о тебе деревенские женщины говорят: «Приставленная. Создаст же бог таких! Говорит и плачет будто, а засмеется — радуется, что красивая».
— А это плохо — «приставленная»?
— Для кого как… Для одних — укор. Для других, ну, которых — создаст же бог!..
Катя настороженно глядит мне в глаза. Ждет. А я молчу и хочу, чтобы нравились этой молоденькой учительнице и эти края, и моя деревня, и люди, чтобы она говорила о них и понимала, а я по малейшим признакам догадывался о ее истинном изумлении… и мне хотелось увериться, что это у нее никогда не исчезнет.
Будто опять, как тогда в первый вечер, я медленно иду по зимней дороге, не чувствую невесомый снег, полный неопределенной радостью, иду, с грустной благодарностью к ней.
— Поедем… — прерываю я молчание.
— Я никуда не поеду, — говорит Катя, а сама смотрит на солнце и улыбается, как во сне. Потом опускается на сено, опираясь на платок, зажатый в руке. Падая, по-ребячьи раскидывает руки и закрывает глаза. — Никуда…
Я бросаю рядом телогрейку.
Ресницы ее спокойно отданы солнцу. Веснушки бледные на носу. Суховатой матовости губы ловят тепло. Я вижу узенькие ногти ее пальцев на сене, тонкую руку и понимаю, как она далека сейчас и как уверена в счастье своем, и великодушно позволяет видеть себя.
И я думаю. Почему она кажется мне девочкой? Недозволенно юной. Катя открывает глаза. Они ждут и замирают в страхе.
— Андрей…
И я не знаю, что со мной происходит.
Ее волосы упали на глаза, она сняла их рукой и улыбнулась осторожно.
А во мне не уходило, не исчезало какое-то светлое отчаяние. «Ведь это же все, все равно… безнадежно…»
Она встрепенулась, соскочила на ноги, сбежала с сена, повернулась бойко на снегу.
— Пусть лошадь сама идет, а мы пешком, — сказала Катя.
— Пойдем. Если не будем проваливаться.
Слабо покачивался воз в укатанной ложбинке дороги.
— Давай догоним. Иди, я подсажу.
Катя отрешенно уставилась на привязанные к бастрику вожжи и всю дорогу молчала.
Опускался вечер. Солнце ушло, и на дорогу, на воз сена, медленно ползущий в сумерках, легла грусть. Далеко впереди, на горе, уже горел электрический свет. Домов не было видно, только стояло морозное зарево над снегом — в деревне включили электрический свет. Туманно светилось небо.