Свет женщины (Гари) - страница 16
– Вам плохо, месье?
– Ничего, пройдет, как только все это закончится.
– Сеньор Гальба считает этот номер творением всей своей жизни.
– Преотвратно, – заключил я.
– Совершенно с вами согласен, месье.
И все же этот ужас притягивал мой взгляд. Было что-то вызывающее, издевательское, почти враждебное в «творении» сеньора Гальбы, То, что это было «творением всей жизни», ничего не меняло; напротив, язвительные нотки лишь усугубляли все, что было в нем циничного и оскорбительного.
Пудель и шимпанзе носились вдоль и поперек по сцене, в свете прожекторов, под дробные звуки пасодобля El Fuego de Andalusía.
– Бытие и небытие, – начал бармен. – Неаполь в пламени поцелуев[7].
– Отстаньте. И без того тошно.
– Никогда не видел, чтобы шимпанзе с пуделем танцевали пасодобль, что-то новенькое, – произнес мой сосед-японец с сильным бельгийским акцентом.
Я взглянул на него:
– Вы из Бельгии?
– Нет, почему?
– Так, ничего. Это, верно, что-то со мной… Еще один коньяк, пожалуйста.
– Не нужно бояться заглянуть в самую суть вещей, – сказал бармен.
– Почему он выкрасил его в розовый, этого пса?
– Жизнь в розовом цвете, – предположил бармен. – Немного оптимизма.
– Но почему пасодобль? Существует ведь вальс, танго, менуэт, классические балеты, наконец. Ну правда, есть из чего выбирать!
– Вы правы, – согласился бармен. – Действительно, этого – хоть отбавляй. Мне лично нравится чечетка. Но понимаете, сеньор Гальба – он испанец в душе. Коррида. Сверкающий костюм тореро. Жизнь, смерть, muerte[8], и все такое.
– Смрт, – вставил я.
– Что?
– Смрт, ползет по ноге, опаснее, чем ядовитый скорпион, вот и все.
– В жизни не видел лучшего номера дрессировки, чтоб мне провалиться! – воскликнул японец с бельгийским акцентом.
Бармен, вытирая стакан, спокойно возразил:
– Это как посмотреть. Всегда можно сделать лучше. Нет предела совершенству. Вы немного опоздали, тут недавно другой номер был. Человек-змея. Он складывался совершенно противоестественным образом, так что даже смог уместиться в шляпной коробке. Каждый изворачивается как может.
Бутылки стояли в ряд вдоль зеркала, и я видел, как шимпанзе с пуделем танцуют у меня за спиной. Еще я видел свое лицо, почти не изменившееся. Всегда думаешь о себе лучше, чем оказываешься на самом деле.
Я спросил у бармена жетон, спустился в подвальный этаж и позвонил Жану-Луи. Я не виделся с ним месяцев семь. Я избегал друзей, дружба неминуемо ведет к разговорам. Янник не хотела ни расстраивать близких, ни вызывать у них сочувствие. И мы решили, что, кроме ее брата, никому ничего не скажем. В таких случаях поведение друзей, даже самых искренних, превращается в нелепый ритуал, где чередуются робость, тревога, неловкость, они усиленно это скрывают, стараясь держаться как можно более естественно и непринужденно, что в конце концов становится невыносимо. Десять лет Янник работала стюардессой на рейсах в Индию, Пакистан и Африку. «Там мне было бы легче, – говорила она. – У нас люди разучились умирать». Вот мы и решили никого не беспокоить. Однако брата все же нужно было поставить в известность; не то чтобы они были сильно привязаны друг к другу, но она очень любила родителей, а он был единственным живым напоминанием о них. Ничего особенного он из себя не представлял, ограниченный малый, в постоянных мечтах о новой машине, а поскольку Янник была красивой, веселой и счастливой, мне всегда казалось, что он злится за это на сестру, как если бы она отобрала причитающуюся ему долю наследства. Узнав о ее болезни, он сразу засуетился, стал говорить о каких-то чудесных операциях – их делают на Филиппинах прямо голыми руками, об одном своем друге – его отец прожил после этого еще десять лет, о сенсационных исследованиях – они должны вот-вот увенчаться успехом; словом, не захотел ничего знать и повел себя как последняя свинья – из тех, что готовы сулить любые надежды, лишь бы их оставили в покое. Он даже проторчал два дня в Институте радиологии и прошел полный медицинский осмотр: он, видите ли, где-то слышал, что это наследственное. «Ничего, купит новую тачку и успокоится, – сказала тогда Янник. – В сущности, я выбила его из колеи». Итак, я постепенно отдалился от всех своих друзей, взял в «Эр Франс» отпуск на полгода и в настоящее время находился в подвале «Клапси», среди хаоса, который, кстати, можно было расценить и как высшее милосердие: он освобождал меня от необходимости платить по счетам реальности.