Мартон и его друзья (Гидаш) - страница 152

— Господин капрал! — сказал он. (Новак еще из прежней солдатчины вернулся с двумя звездочками, или, как их называли в Пеште, «картофельными цветками».) — Господин капрал! Впрочем, я мог бы назвать вас и товарищем Новаком, потому что и сам когда-то состоял в Союзе каменщиков. Теперь они переехали на проспект Арены… В свой… дворец… Вы-то знаете… А впрочем, не все ли равно?.. — И невзрачный солдатик кинул взгляд в сторону проспекта Арены. Глаза его будто говорили: «Что было, то сплыло! Ну, да все равно». — Но не об этом речь, — заговорил он опять. — Мне, товарищ Новак, смерть неохота ввязываться в эту катавасию. Хоть убейте, а на фронт я не пойду…

Голос у солдата был тоже под стать ему: слабенький, невыразительный, детский. Заметно было, что солдат подыскивает слова, старается выражаться прилично, избегая воровского жаргона. Когда он сказал: «Смерть неохота», морщины густо сбежались у него на лице, но глаза оставались юными, милыми, по-девичьи стыдливыми.

Новак, верный своей привычке, отвечать не торопился. «Пусть выговорится человек!» Он ждал, но слушал так внимательно, что худенький солдатишка почуял: этому человеку можно все рассказать.

— Карой Шиманди, — представился он, протянув Новаку белую руку с длинными пальцами, совсем непохожую на руку рабочего человека. — Мне тридцать три года. Удивляетесь? Старше кажусь?

Новак пожал ему руку. Он и теперь не ответил, только глаза его тепло засветились.

— Словом, из-за такого, всякого и прочего, — маленький, преждевременно состарившийся солдат замолк, потом продолжал тише, будто не желая, чтобы кто-нибудь, кроме Новака, услышал его. — Пятьдесят семь раз был я под судом. Шестнадцать раз отправляли по этапу домой в Шопрон. Я ведь оттуда. — Солдат снова замолк и так внимательно начал разглядывать сукно гимнастерки, будто об этом сукне и шла как раз речь.

— Знаю, что это нехорошо, — заговорил он опять, не подымая глаз, — но, товарищ Новак, сами понимаете, каменщики зимой никому не нужны… Ни одной собаке… В 1905 году я вернулся из солдатчины. Три года отбарабанил. Зима наступила рано, морозы жуткие. Может, и сами помните? Словом, в тот год работы на постройках еще с осени не было… Что было делать? Вернулся я из Шопрона обратно в Пешт. Сперва таскал чемоданы у Восточного вокзала; носильщики донесли на меня — оказывается, чтобы носильщиком работать, нужно особое разрешение получить. А носильщики, понятно, боялись за свой кусок хлеба. Нас ведь много было, безработных, и не только каменщиков. Да и ничего не скажешь — мы у них кусок изо рта вырывали… Так оно и выходит: что одному на пользу, другому во вред. Короче, полицейский схватил меня и повел в участок как общественно опасного, уклоняющегося от работы… Припаяли мне статью за бродяжничество. Я даже заплакал сперва. Это ведь не шуточки… Думал: как же теперь честным людям на глаза покажусь? Уж как я только не втолковывал полицмейстеру: «Ваше благородие! Я ведь подручный каменщика, а строить-то не строят. Жить ведь надо на что-нибудь! Так за что ж мне позор такой?» Не помогло. Улица Мошони. Пересылка… Кормят раз в день… Три недели кончились и — по этапу домой. Два полицейских посадили меня в поезд и довезли до Шопрона, будто в Шопроне и зимой каменщики нужны… Лучше б они мне отдали деньги, которые ухлопали на три билета, — он с укором взглянул на Новака. — А в Шопроне еще отец мой был жив… Он тоже каменщиком был… Тоже весну поджидал. Что оставалось делать? Махнул я обратно в Пешт. Летом туда неделя ходу, а зимой и за пять дней дойдешь… Холодно ведь, поторапливаешься, — и он по-мальчишески улыбнулся. — В Пеште у меня уже знакомые завелись… И одна девушка, наша, шопронская… В прислугах жила… Помогала мне иногда, вернее сказать — покуда я работу искал, она каждый день свой ужин мне отдавала, на чердак пускала ночевать. Потом на рынке пристроился, перетаскивал с места на место ящики, мешки и всякую всячину. Думал: народу здесь столько, что не заметят… Я-то, как высланный, не прописался. Однако ж заметили. Снова пересылка. Мигом все повернули, припаяли: рецидивист. Снова под конвоем. Шопрон. И снова на своих двоих в Пешт. Хорошенькая жизнь, верно? Лафа! Ну, не мерзавцы ли? Так оно и шло, извольте видеть, до самой весны. Вы скажете, почему я не обратился в союз? — спросил он, хотя Новак и слова не произнес. — Обращался, да не помогли. Мол, работал только подручным, недолго, только четыре месяца взносы платил — меня потом в солдаты забрали. А профсоюз помогает только тем, кто два года платил взносы… Такое правило, пункт пятый… Наконец наступила весна, а у меня уже и охота отпала идти на стройку. Ведь в трудовой-то книжке было записано: «Общественно опасен, уклоняется от работы». Трижды высылали меня из Будапешта. Вы говорите (Новак и сейчас не сказал ничего), почему я не потерял трудовую книжку, чтоб вместо нее выдали другую? А я потерял. Да только мне опять записали. Что ж, я объясняться буду? А с кем? С хозяином? Да разве он поймет?.. Словом, дружки повели меня в Городской парк, и стал я зазывалой на карусели. «Гондола свободна, пожалуйте садиться!» И так далее…