Мартон и его друзья (Гидаш) - страница 153

Тщедушный солдатик смущенно, по-мальчишески улыбнулся: будто какую шалость совершил. Зубы у него были ровные, белые, и от этого улыбка его казалась еще милее. В глазах у Новака что-то дрогнуло. В памяти возникли старые воспоминания: улица Бем, воровской мир, Японец… Солдат, словно почувствовав, о чем думает Новак, начал торопливо объясняться.

— Нет, товарищ Новак, я не был яссом[32]. Я не воровал, и «котом» не был, и скверных слов до сих пор не употребляю. Но скажу по совести, привык к тому, что можно жить иначе, чем прежде: не обязательно целый день в три погибели гнуться. По чести говоря, и работу каменщика я возненавидел. Вы говорите: организованный, сознательный рабочий. (Новак и сейчас не произнес ни звука.) А мне, товарищ, ни всеобщее, ни частичное избирательное право не нужно. Ну хоть бы и завели его: все равно и тогда насидишься без работы; да и пересылка никуда не денется. — И солдат укоризненным взглядом обвел Новака, Франка, Пюнкешти, Бойтара и Дембо, будто они и повинны в том, что всеобщее избирательное право не уничтожает ни безработицы, ни пересыльных тюрем. — Пускай опять забирают! Не все ли равно? Я-то ведь гол как сокол: ни квартиры, ни жены, ни детей; да и все состояние, вот, поглядите, что на мне, — больше никогда и не было, а бывает, что и этого нет. С меня, кроме брюк, ничего не возьмешь. В пересылке, конечно, кормят плохо… А так все равно, там ночевать или в подвале вместе с дюжиной таких же парней за три кроны в неделю. Не все ли равно, где меня ночью клопы будут кусать: в подвале или в пересылке, на нарах, где еще двадцать человек лежат вповалку. Я, товарищ, — громко воскликнул бывший каменщик, — дома строил, в которых люди живут. А чем это кончилось? Прозвали меня общественно опасным бродягой, рецидивистом, тюремной птахой. В Городском парке я хоть знаю, что я зазывала. Потискаю там разных Юльч — и они любят меня. Кричат: «Карчи, Карчи!» А я соскочу с карусели, спрошу: «Сколько вам серпантину, Юльча?» — «Пять штук, Карчи!» Отломит монету, я вскочу обратно на карусель; одной ногой равновесие держу, к блестящему стальному шесту прислонюсь, обниму жирафа за шею, и люди кружатся передо мной; лето, шарманка играет, и публики, публики пропасть, девушки смеются, и начхать мне на весь мир! Да, товарищ, руки мои отвыкли от кирпичей, и понапрасну пытался бы я их снова приучать! Не выйдет! Работать? А какая в этом радость? Уж лучше я черный флаг понесу, когда работу будут хоронить. Вы говорите, товарищ Новак, что Городской парк — это помойка? — воскликнул он, хотя Новак и сейчас молчал. — Пусть! Но там, на этой помойке, меня за человека считали…