Гитл и камень Андромеды (Исакова) - страница 22

Толкуют, что когда-то этот порт звали Иоппа, что напоминает, скорее, не о красавице, а о гиппопотаме. Лежит этот гиппопотам в низине, только уши церквей и минаретов торчат, а как раззявит зловонную пасть, хоть всех святых выноси! Вонь тут и впрямь бедствие. Вонь и грязь. Мусорные ящики выворочены, дворы загажены, дома запущены, зелени не так уж много, а нищета прет из каждой двери, свисает лохмотьями с балконов, нахально зырится из запыленных витрин. Нет покупателей на дорогие вещи, их и не завозят. Торгуют барахлом. Только все это к Иоппе никакого отношения тоже не имеет. Не уверены даже, кто эту Иоппу придумал, на каком языке, что слово означало? Может, оно к красоте никакого отношения вообще не имело?

Только есть красота преходящая, а есть — вечная. С преходящей в Яффе и сейчас плохо. А вечную красоту надо уметь увидеть. Женька ее видел. Но, в отличие от меня, он не был влюблен в Яффу, которую считал всего лишь сравнительно дешевой стоянкой для своей яхты. В других местах стоянка стоила дороже. Да и жизнь в Яффе была недорогой и веселой. Если бы не это обстоятельство, Женька устроил бы себе стоянку в Ахзиве, где один сумасшедший купил кусок берега и объявил его государством, а себя — единоличным правителем. Правитель звал Женьку к себе и обещал вообще не брать денег за стоянку, но Женьке он не понравился. «То ли псих, то ли придурок. Что не одно и то же», — добавлял обычно Женька.

Тип, к которому Женька привел меня тогда с пляжа, ему тоже не нравился. Он мне так и сказал. Но добавил, что все другие варианты — хуже. И вот я стояла за дверью, украшенной немалого размера медным львом со сверкающим кольцом в зубах, и корежилась от страха. Предчувствия во мне просто бурлили, только я никак не могла понять, хорошие они или плохие.

На наш звонок в дверь никто не ответил. Пришлось спуститься на соседнюю улочку в магазин, называемый галереей. Ее хозяин Кароль оказался вовсе не лысым толстячком-колобком, каким я его себе представляла, а длинной патлатой жердью, просмоленной до кости. И не поляком, а балканцем. С папой-турком, который давно забыл его, и мамой-сербкой, которую Кароль, наделенный друзьями неблагозвучной кличкой Каакуа, что на иврите означает «наколка», а их, этих наколок, на нем было хоть в витрину парня ставь, так вот, маму он благополучно забыл в каком-то кибуце. Нет, правда, он ее там забыл. И не мог вспомнить, где именно: в Хацоре, что возле Реховота, или в том, который в Галилее. Потому и не удосужился ее оттуда забрать, когда разбогател.

По словам Кароля, его мамаша тоже не слишком обременяла себя памятью о сыне. Она переходила из рук в руки, но все по кибуцам. Городская жизнь ей не нравилась. Кароля она сдала государству восьми лет. Его тоже передавали с рук на руки различные интернаты. В одних полагалось носить кипу и блюсти законы Торы, в других это не только не поощрялось, но и порицалось. Каролю приходилось полагаться только на себя как в вопросах веры, так и в устройстве собственной жизни. Он распорядился собой вполне резонно. Приобрел несколько профессий, дослужился в армии до чина подполковника, завел огромное количество армейских дружков и, по всей вероятности, продолжал какой-то неявный вид службы в организациях, о которых говорил туманно и намеками. Ему часто приходилось уезжать в дальние страны. Что он там делал, оставалось его тайной. Однако антикварную лавку он открыл не случайно.