Янов уже не слышал голосов в динамике — все слилось в гуле и грохоте. Степь, во всю ширь и даль, до горизонта и, верно, дальше, отзывалась набатным гудом, утробно-сухим, словно шедшим из самой земли, и Янову почудилось вдруг, что он один на вышке в степи, среди гула. Он не видел, да и никто на вышке не заметил, как осторожно, без стука, по деревянной лестнице спустился с вышки Бутаков…
Перед глазами маршала, в восьмерочном поле бинокля, у белых комков-парашютов вспыхивали огненные клубки. Будто в прокаленном воздухе лопались шаровые молнии, и там, где они лопались, купола парашютов, как опаленные огнем листья, свертывались и скручивались и стремительно падали на землю пробитые ромбы-мишени, обломки ракет…
29 октября 1954 года
Именно с этого дня, а не с какого-то иного, я, инженер-майор Умнов Сергей Александрович, начинаю свой дневник. Начинаю вовсе не из тщеславных побуждений — пусть, мол, узнают обо всем история и потомки, — нет, а токмо по велению рассудка: авось на старости лет, древний, немощный умом и памятью, обсеянный внуками и правнуками, буду сидеть где-нибудь на дачке в пижаме у камина…
Черт возьми, как это далеко от злой реальности: «бескунака» — кара-суйского ветра, каленой степной жары, шаров перекати-поля, атласной глади ковыля и гадюк — их обнаруживали под подушками в своих палатках, когда зачинали Кара-Суй!
Так вот, все-таки на даче и в пижаме. И читаю я им, внукам, об этом событии и о других… Поймут ли? Впрочем, вряд ли: история слишком холодна и рассудочна. Как мрамор. Хотя он-то — заговори — мог бы порассказать. Что ж, не тешу себя надеждой. Просто, как киноленту жизни, стану раскручивать дни, и в угасающем теле и сознании, точно отблески ушедшей грозы — бледные и жалкие, — будет всплескиваться затихший, лениво-окаменевший флюид, психический ток прошедшей жизни…
А, черт! И правда — сантименты. Но можно, верно, было и посентиментальничать в такой-то день. Когда все, кроме боевого расчета, военные и штатские, высыпали из бункера и фейерверк серебристых, тонких, как отточенные карандаши (расстояние!), ракет взмыл с «луга», я даже сбился с мысленного счета: сколько их было, верно, больше десятка, и каждый из нас прильнул кто к теодолитам, кто к биноклям, тогда будто что-то толкнуло меня изнутри, властное, требовательное: посмотри на н е г о! У бункера, на бетонной площадке, — Борис Силыч… Наш Борис Силыч Бутаков. Нет, он не глядел в теодолит, сиротливо стоявший на треноге: он мял папиросу. Она гасла, не горела. Он откинул ее, трясущимися руками взял новую из коробки. Лицо — тонкое, бледное.