Все, конечно, разрешилось тогда в его, Янова, пользу. Провожатым оказался майор Сергеев — высокий, под стать своему генералу, ходил, не сгибая ног, ровно бы на ходулях. Да, тогда еще майор…
Картина мертвого, разрушенного города потрясла Янова. Собственно, города не существовало: горы развалин, кое-где еще вздымались в белесое холодное и низкое небо коробки домов со срезанными крышами, облупившиеся, щербатые, с проломанными, изъеденными пулями, будто оспой, стенами; оконные пустые проемы зияли, точно глазницы; печальные остовы заводских корпусов с обнаженными ржавыми переплетами походили на гигантские скелеты неведомых доисторических животных.
Они пробирались с майором уже почти два часа от пристани на север по буеракам, вдоль берега, обходя ежи и каменные надолбы. Настроение у Янова было, как он сам назвал его, кислое. И в душе сетовал на себя: вот замкнулся, молчишь, как красная девица, которую ненароком обидели, а чем этот майор Сергеев перед тобой виноват? Шагает впереди, солдатская плащ-палатка, подвернутая выше колен, змеино шуршит, хлестко отшлепывает сзади полой по голенищам сапог. И на нем, Янове, такая же плащ-палатка, затянутая на шее шнуром. Сергеев то и дело оборачивается, приостанавливается, поясняет извилины передовой, показывает опорные пункты, разгранучастки дивизий и будто не замечает настроения генерала. «Молодой, — думает Янов, глядя на его треугольную в накидке спину, — тоже «Дзержинку» окончил, но в год войны…»
На Тракторном передовая подходила почти вплотную к КП дивизии, тоже вгрызшемуся в глинистый яр. Трескотня слышалась рядом, в двух сотнях шагов, наверху, среди умолкших, мертвых цехов, и командир дивизии, полковник — левая кисть у него перемотана грязным размочаленным бинтом, — даже тут, в отсеке под землей, увешанный гранатами, автоматом, пистолетом, пояснил: «Случается, из блиндажа — и сразу наверх, отбивать наскок автоматчиков».
Облазив передовую и возвращаясь назад, неподалеку от КП, в ярку — по дну его щетинился квелый, подсеченный и потемневший от холода бурьян, — они с майором наткнулись на группу подростков, грязных, худых, оборванных. Ребята ели из солдатских котелков; горка наломанных ноздревато-черствых кусков хлеба возвышалась перед ними на мешковине. Возле ребят сидел грузный старшина из комендантского взвода, должно быть, приписник, с рыжеватыми, подкуренными усами, в шинели и примятой на один бок командирской фуражке. Он поднялся с земли, заприметив у подошедших Янова И Сергеева под солдатскими накидками далеко не солдатские шинели, а на Янове, кроме того, новенькие не фронтовые сапоги — генеральские «бутылки». Ребят, кажется, было шестеро — в потрепанных пальто, шапках, закутанных в толстые матернины полушалки. Одна из девочек выделялась особенной худобой: личико будто подернуто серой солончаковой коркой, щеки впали, глаза из синеватых ям смотрели неотрывно, не мигая, — только на хлеб. Она сосредоточенно быстро ела, стиснув тоже синеватые губы. Приход незнакомых людей не отвлек ее от еды. Поношенная, застиранно-белесая телогрейка с закатанными до локтя рукавами висела на ее плечах, точно на огородном пугале. А укутанную толстым с кистями полушалком голову, и оттого очень крупную, ей, казалось, стоило большого труда держать, и она ее не поворачивала, медленно пережевывала хлеб, обхватив кусок обеими руками, как делают только в деревне. Да, тогда в голодном тридцать третьем Янов видел таких дистрофических детей. Подступившая разом щемящая жалость сжала Янову сердце, и он задержался в ярке, возле ребят. Старшина, по-военному подобравшись, прижав обветренные красные кулаки к бедрам, ответил на вопрос Янова: «Как есть перед утром обнаружились… Из Гавриловки. Чудно даже — пришли! — И уверенно добавил: — Ночью переправим за Волгу. Определятся. Жить будут».