– А ну пошли все вон отсюда! Тут вам не цирк!
Никто не обращает на его слова внимания. Солдаты молча курят, тянут шеи, чтобы лучше видеть происходящее. Подрывник отворачивается, переводит взгляд на Ольмоса, который по-прежнему сидит рядом с женщиной, держит ее руку в своих. Панисо никогда прежде не видел, чтобы у него было такое лицо – одновременно сосредоточенное и отсутствующее. Грязные волосы всклокочены, синий комбинезон в пыли – Ольмос неотрывно следит за происходящим, но мыслями он не здесь. Словно переместился во времени и в пространстве в какие-то дали, существующие лишь в его собственной голове.
О своих думает, догадывается Панисо. О жене и детях.
Догадаться нетрудно, потому что то же происходит и с ним. И с теми, кто с суровой торжественностью молча курит в дверях: скудный свет играет на грязных небритых лицах, на винтовках и гранатах, заменяющих в этой странной сцене ладан, золото, мирру. Все они, думает подрывник, способны на самое гнусное и на самое лучшее – ничего нет на войне хуже людей, но и лучше людей нет на войне ничего – и хранят в памяти или подспудно чувствуют отзвук события, столь похожего на то, что вот-вот произойдет здесь. Каждого из них произвела на свет женщина – и каждый в любую минуту может принять смерть от руки мужчины. И человеческая самка, с воплями и рыданиями корчащаяся сейчас в муках, покуда старуха и фельдшер бьются, чтобы извлечь из ее утробы находящееся там, рассказывает им и свою собственную историю, и историю их жен и детей, которых они любили, или любят, или когда-нибудь полюбят. И это древнейшее человеческое таинство соперничает сейчас со смертью, которая ждет каждого наверху, как только завершится перемирие – а его вроде бы все соблюдают, потому что стрельбы не слышно, и краткое, обманчивое затишье позволяет жизни перевести дух.
Дыши и тужься, продолжает взывать старуха. Дыши и тужься.
Дыши и тужься.
Тужься. Сильней тужься, вот так. Вот так. Тужься!
Внезапно с душераздирающим воплем женщина выгибается в особенно сильных судорогах: желтоватый свет огарка, как масло, разливается по ее вздутому, блестящему от пота животу. Панисо видит, как Ольмос, склонясь над ней, крепче сжимает ее руку и одновременно с неожиданной для него нежностью гладит ей лоб, пока старуха и фельдшер с силой вытягивают из ее тела нечто темное, красноватое и окровавленное – какое-то странное, крошечное тельце, и фельдшер, понукаемый старухой, неловко поднимает его повыше, держа вниз головой, а старуха мягко хлопает его – раз, и другой, и третий, снова и снова, пока вдруг вслед за слабым кряхтением не раздается пронзительно громкий, неистовый, первый в жизни крик, от которого Панисо покрывается гусиной кожей, а подвал оглашается ликующим ревом солдат.