Я открыл бутылку воды и сунул ему в рот. Потом помог ему одеться и поволок обратно на ранчо. Я ухаживал за ним и ждал, когда начнет ослабевать действие наркотика, поил его и кормил. Ночью, когда мне показалось, что Черчилль приходит в себя, его снова охватил панический страх: он боялся заснуть, потому что, пробудившись, перестанет различать реальность и сон. Я пообещал, что стану для него якорем реальности – если усомнится, пусть зовет меня. В ту ночь он подзывал дюжину раз. Я вставал, подходил к его кровати и гладил его по голове, пока он снова не засыпал.
– Я хочу, чтобы ты знал, амиго, я в жизни тебе этого не забуду, – сказал Черчилль два дня спустя в фургоне, который вез нас обратно в город. Мы сидели, опираясь на рюкзаки, и солнце ласкало наши обнаженные торсы.
– Да ладно, фигня, – сказал я.
– Ничего не фигня, – настаивал он. – Если бы ты не вышел меня искать, у меня бы случилось обезвоживание. В лучшем случае. А в худшем проходили бы мимо бандитос, отрезали бы мне яйцас, а на десерт пристрелили бы меня, в смысле пристрелимос.
– Не преувеличивай, – попросил я.
– Я не преувеличиваю, – уперся он.
– Я все равно был должен тебе за Куско, – напомнил я.
– Ну вот это уж точно фигня, – сказал он.
* * *
Это была не фигня. Ни с моей точки зрения, ни с точки зрения местного врача (по совместительству – местного аптекаря, а также местного турагента, а также единственного в городке человека, который говорил по-английски). Он осматривал меня в аптечной кладовке, забитой пустыми картонными коробками: меня бил озноб, термометр показывал 39,4 градуса. «У вас гринго-лихорадка», – сказал он и объяснил, что это болезнь, от которой в основном страдают туристы. Лекарств от нее не существует, а продолжаться она может от недели до месяца. Единственный способ лечения – лечь в постель и терпеливо ждать, пока не поправишься. «А ты, big gay[1], – сказал он Черчиллю, – не отходи от друга. Следи, чтобы он больше пил, и каждые несколько часов измеряй температуру. Если поднимется до сорока, немедленно позвони мне, потому что это будет означать, что болезнь перешла во вторую стадию».
Черчилль скрупулезно следовал указаниям доктора.
В конце первой недели он встретил в одной из posada[2] свою однокашницу Керен. В университете у нее был парень, но теперь она была свободна. Они с Черчиллем вместе завтракали, а по ночам, когда я засыпал, ходили развлекаться.
Черчилль рассказывал о ней с воодушевлением. На самом деле раньше я никогда не слышал, чтобы он так отзывался о какой-нибудь девушке. «В этой Керен что-то есть, – говорил он. – Какая-то тайна».