Под конец брат еще сказал: он радуется предстоящей рабочей неделе. Ну а как выглядит эта его радость? Натянуть рабочие брюки. А что такого хорошего в его работе? По каким доказательствам он судил, что его работа хорошая? Что это «хороший труд»? – «По тому, что я, не желая того, то и дело отрываю глаза от нее, оглядываюсь, прислушиваюсь, обращая внимание на всякую ерунду. На то, что, во всяком случае, не имеет к работе ни малейшего отношения. А еще по тому, что я могу делать паузы, не устраивая перерыва. По тому, что я думаю о работе и параллельно о чем-то совсем другом, благодаря работе».
До заката солнца было еще далеко, и брат с сестрой отправились, как они в прежние годы делали хотя бы раз в месяц, по воскресеньям, на футбол. Площадка находилась за пределами Шомона, недалеко от больницы и кладбища, среди полей. Издалека много шума, который, как оказалось, когда они добрались до цели, производили пять-семь зрителей, сидевших на некотором расстоянии друг от друга на маленькой открытой трибуне, и в еще большей степени двадцать два игрока. Это был товарищеский матч, к которому, однако, все, и игроки, и зрители, и судья, относились всерьез и который вызывал бурю эмоций. Громче всех голосил какой-то ребенок, который сидел рядом со своей матерью, вязавшей детские вещички; один из игроков, почти лысый и даже для нападающего (как это говорили прежде?) слишком уж дородный, был его отец, и его маленький сын без устали подогревал папашу, чтобы тот забил гол в ворота. То, что он выкрикивал, были единственными понятными словами за всю игру; а так один сплошной рев и резкие трели судейского свистка, который заливался почти без остановки, как и малыш, подбадривавший отца на поле голоском, становившимся все тоньше и тоньше. Кричал же он с высоты трибуны все время одно и то же: «Allez, papa! Allez, papa!»[52] (И как перевести эти четыре слога?)
Еще один зритель наблюдал за игрой из верхнего окна городской больницы. Это был пациент с канюлями в ноздрях; он опирался на инвалидную коляску. Его то и дело оттягивали от окна, после чего окно закрывалось, хотя кто это делал, было не видно. И каждый раз он снова возвращался на свое место и смотрел на игру. Кончилось тем, что он начал по-настоящему сопротивляться, он хотел во что бы то ни стало продолжать следить за игрой из окна. Чтобы оттащить его, понадобилось больше, чем две руки. И это уже было не просто оттягивание, а отрывание, не за один раз, рывком, а постепенно, шаг за шагом, сантиметр за сантиметром, настолько велико было сопротивление больного, который отбивался из последних сил, зато каких. Понадобились все санитары больницы, чтобы справиться с ним, судя по многочисленным пальцам, которые вцепились в него сзади, от головы до ног. И вот его уже окончательно оторвали, лишив навсегда возможности быть зрителем, исключив из игры. Никогда в жизни он больше не увидит одиннадцатиметрового, никогда не увидит удара головой, отправляющего мяч в угол ворот, длинной передачи через все поле или просто хотя бы выбрасывания мяча от центральной линии. На какую-то десятую, сотую долю секунды его лицо еще мелькнуло в проеме, прежде чем исчезнуть в сумраке палаты, окно закрылось и больше уже не открывалось. И что же выражало это лицо? И эти широко распахнутые глаза? Чистый ужас. Смертельный страх.