Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (Горалик) - страница 310

Ну и про Спилберга: я с большим интересом через полгода, уже совершенно другими глазами, сел смотреть этот фильм. Я его посмотрел, и в конце я опять начал плакать. Это было странно, потому что я не принадлежу к истерическому типу. Прошло еще полгода. А тогда появился в моей жизни человек, действительно близкий, у него очень сложная судьба. Он маленький и очень сильный, ему тридцать лет, а выглядит, как мальчик. Наступил третий момент просмотра. Уже мама у меня ничего не вызывает, но как только я вижу этого мальчика и досматриваю до момента «мама, мама», я начинаю рыдать от сиротства этого мальчика, чужого друга. И вдруг я понял: если фильм может три раза вызывать у меня совершенно разные эмоции, то это хороший фильм.


…Что же касается детства, то там всегда есть крючки, на которые, оказывается, ты потом можешь повесить многие свои истории, понятно, что это общее место, но только сейчас я стал понимать это. Я совсем не сентиментальный человек, и детство как таковое мне не нравится. Точнее сказать, оно мне неинтересно. Раньше меня могло ранить чужое детство, но вот уж собственное никогда не умиляло, и культом не было. К тому же потом я преподавал в школе четыре года, видел много детей и могу сказать, что и дети мне, в сущности, неинтересны. Но вот что важно. Нравится тебе детство, не нравится, но все равно является той областью, в которой ты существуешь реально и беспримесно. Если у тебя есть какие-то загадки про себя и ты не знаешь, как их разгадать, тебе придется смотреть туда. Я бы вообще разделил период становления человека на несколько этапов, в котором, например, подростковый этап будет совершенно лживым, фальшивым и навязанным извне. Подросток дальше от себя-ребенка, чем взрослый сорока лет. Если сорокалетний человек умудрился все-таки жить свою жизнь, а не подложную, то он узнает в себе-ребенке себя больше, чем себя в подростке. Поэтому-то у него и не будет никакого сентиментального отношения к детству. У вас же нет сантиментов по отношению к себе сегодняшнему. А если человек продолжает сюсюкаться со своим детством, то значит, что он что-то профукал, упустил или жил не свою жизнь, такое тоже бывает. Вот я, например, помню один эпизод с мусоропроводом. Кстати, у Санаева в его книге «Похороните меня за плинтусом» есть упоминание о мусоропроводе как о страшной невозвратности, пугающей необратимости. Вот и у меня мусоропровод был тоже. Я помню, мы все с сестрой разбрасывали, как это водится у детей: игрушки, барахло какое-то. И папа из молодых педагогических соображений (а я все время помню, что ему было очень мало, лет 26 или 27) сказал, зайдя в комнату, что он сейчас выкинет все игрушки, если мы комнату не уберем. Комнату-то я убрал, но (это потом повторялось в моей жизни очень часто: этот гул, этот звон в ушах и какое-то замедленное зрение, как будто я плыву в аквариуме или пытаюсь идти под водой) вдруг пошел в кухню, а там стояла такая алюминиевая кастрюля вместо мусорки, тогда пакетов не знали и ведро было грязное от очистков картофеля, от капель молока из пакета, и сложил туда все свои игрушки. Я еще помню, что сверху лежал мишка, мой любимый плюшевый, и звали его Фомка. Почему я это сделал, я не знаю: я не был обижен на папу, мне было ужасно жалко его, я очень любил свои игрушки, я осознавал, что сейчас произойдет что-то необратимое, их выбросят, они пойдут в мусоропровод, а мусоропровод – это черная неизбежность. Я не манипулировал. Я точно знал, что игрушки будут выброшены. Я выполнил папино условие, я убрал комнату. И тем не менее я сложил игрушки стопкой в кастрюлю и стал ждать. Неминуемого. В ушах моих стоял звон, и я чувствовал какое-то отчаянное торжество, почти полуобморочное, замедленное проплывание глубинного кита. Сейчас я, конечно, понимаю, в каком трудном положении был папа, я думаю, он не ожидал такого. Теперь я вообще понимаю, как ему было сложно со мной. Но и сейчас, если я слышу это «или или», «если не то, то ты», то я всегда убираю комнату и складываю свои повзрослевшие игрушки в алюминиевое ведро. Это к вопросу о детских крючках. Все, что надо про себя человеческого, я разгадал, ничего там интересного нет, может, оригинальное есть, но интересного – нет. Ни в одном человеке нет ничего особенно интересного, если говорить о чисто человеческих проявлениях. В нем интересно только его нечеловеческое зерно, и вот именно это зерно я и хочу проживать и живу сейчас, насколько это вообще возможно, натыкаясь на детские крючки, забыв подростковую чушь и не любя и не уважая ни одного периода своей взрослой жизни до сорока лет.