Жан Расин и другие (Гинзбург) - страница 153

Так что пожелания Расина, чтобы Людовик к своей славе мудрейшего короля-миротворца добавил лавры воителя-триумфатора, должны были вот-вот исполниться. Когда на ступенях настоящего трона так мощно и открыто заявляют о себе любовь и честолюбие, насколько убедительно звучат упреки театру, разжигающему эти страсти со сцены? После победоносной (благодаря Конде и его сопернику в полководческом искусстве, маршалу Тюренну) фландрской кампании Людовик возвращается более чем когда-либо полновластным повелителем и может не слишком считаться с ропотом святош.

В феврале 1669 года «Тартюф» будет наконец разрешен к постановке и пройдет с неслыханным успехом. Вот тут-то, в предисловии к печатному изданию своей многострадальной пьесы, Мольер и позволит себе реплику в споре о театре. Он не прибегает, в отличие от Расина, к личным выпадам и намекам, а в утверждении благой роли театра идет, пожалуй, дальше Корнеля, отстаивая право на моралистическую проповедь не только для трагедии, но и для комедии, более того, заявляя, что подмостки обеспечивают такой проповеди большую действенность, чем церковная кафедра и нравоучительный трактат: «Театр … обладает огромными возможностями для исправления нравов. Самые блестящие трактаты на темы морали часто оказывают куда меньшее влияние, чем сатира, ибо ничто так не берет людей за живое, как изображение их недостатков. Подвергая пороки всеобщему осмеянию, мы наносим им сокрушительный удар. Легко стерпеть порицание, но насмешка нестерпима. Иной не прочь прослыть злодеем, но никто не желает быть смешным». (Мысль, часто повторяемая писателями тех лет, пристально разглядывавшими механизмы самолюбия; к примеру, у Ларошфуко: «Насмешка бесчестит больше, чем бесчестье».)

«Тартюф» действительно оказался самым полным и совершенным у Мольера, а быть может, и во всей мировой комедии, воплощением взгляда на театр как на школу, в которой даются полезные и неопровержимые уроки. Отчетливая ясность оценок нераздельна здесь с убеждением, что стоит указать пальцем на зло, и все встанет на место: заблуждающийся прозреет, негодяй будет наказан, честный вознагражден, а зритель последует доброму совету. Но уже в «Мизантропе», написанном двумя годами позже «Тартюфа», с моралистическим обличением обстоит куда сложнее. Ригорист Альцест в общении с людьми – и с любимой женщиной, и с влиятельными лицами, от которых он зависит, и с представителями властей – пробует исключить всякое притворство, всякую лицемерную обходительность, всякое различие между высказыванием в глаза и за глаза. И он действительно бросает нелицеприятные истины в лицо окружающим. Но при всей правоте Альцеста его мизантропическая беспощадность к роду людскому проявляется по большей части в случаях, едва ли такой суровости заслуживающих: он раздраженно кричит, что одному следует повеситься со стыда за изъявления дружбы малознакомому человеку, другой же достоин петли за плохой сонет. Такая несоразмерность вины и вызванного ею возмущения, конечно, смешна. Именно это комическое несоответствие, обыденная распространенность пороков, против которых мечет громы и молнии Альцест, – кокетство, злословие, тщеславие, двуличие, – делает их неуязвимыми: сражаться можно с исключениями, в заурядную повседневность удары уходят, как в вату.