Жан Расин и другие (Гинзбург) - страница 290

У Расина же поэзия может найти себе пристанище и воплощение лишь в слове; чтобы передать нежизнеподобное, но истинное, он сохраняет лишь одно средство – рассказ, описание. Только таким способом можно было заставить работать воображение его просвещенных зрителей, не оскорбляя их разума. Ибо в расиновские времена все отчетливее слышится голос тех, кто склонен истину отождествлять со здравомыслящим правдоподобием, а от красоты требовать добра, – родоначальников того семейства моралистов, из которого выйдут Руссо и Толстой. Для нас же главное, что этот голос звучит и в расиновской душе – ощущая свою неслиянность с тем другим, что одержим поэзией, и страстно взыскуя эту неслиянность преодолеть. «Федра» – отчаянная попытка примирить эти два голоса, найти истину в соединении, а не разведении античности, понимаемой как природа, то есть красота, – и христианства, переживаемого как мораль, то есть добро. Но соединения он ищет не подгоняя друг под друга эти два раздельные начала, не стараясь преуменьшить расстояние между ними, не отыскивая в них схожее и родственное, – а напротив, доводя до высочайшей напряженности и выпуклой отчетливости как раз то, что составляет их суть и порождает глубокие различия. Никогда еще поэзия у Расина не заявляла свои права так властно. И если изображением неодолимой страсти «Федра» напоминает об «Андромахе», то поэтические ее свойства заставляют вспомнить «Беренику». Но стихи «Береники» – строгая лирика самообуздания и самоотречения; в «Федре» же поэзия, оставаясь по-прежнему выверенной и продуманно музыкальной, ярка и обжигающа, как та зрелая страсть, что ее внушила, и так же неудержимо пробивается наружу в самых неожиданных и, казалось бы, неподходящих обстоятельствах.

Уж трижды небосвод во мгле вечерней гас,
Но сон не освежал твоих усталых глаз;
Уж трижды видел мир дня нового начало,
Но с непреклонностью ты пищу отвергала.

Так Энона сообщает зрителю, что Федра трое суток не спала и не ела. Эти строки не раз служили примером расиновской манерности и страха перед «грубыми» выражениями. Как раз с этим пассажем упрек не по адресу: он – почти буквальный перевод из Еврипида, а уж древних обвинять в жеманстве и ханжестве, кажется, никому не приходило в голову. Но дело даже не в том. Да, в этих стихах простые вещи не названы прямо, а описаны иносказательно. Но ведь такое косвенное называние и есть сама плоть поэзии. И сам Пушкин, хрестоматийно любивший выражения прямые и точные, все-таки леса одевал не в пожелтевшие листья, а в багрец и золото… Попрекаем ли мы его за это?