Однажды утром он пришел, когда я работал в кабинете автостопщика. Протянул мне только что законченный рисунок, фреску, над которой, наверно, провел немало часов. Пылающую красками. Прорисованную с той маниакальной дотошностью, какую он вкладывал во все свои рисунки, – на сей раз распространив ее на склеенные скотчем четыре листа А4.
Что это? – спросил я, глядя на рисунок как на сокровище.
Война.
Поверхность земли была обозначена тонкой серой полоской. Все остальное было подземельем. Длинные галереи уходили в землю. Три, четыре, пять галерей, похожих на бесконечные кроличьи норы. Одни ветвились ходами влево, другие вправо, а некоторые просачивались даже совсем далеко, под вражеские туннели. В галереях хлопотали сотни маленьких фигурок, запасали ружья, ценности, бидоны с водой и вином, даже вели коров и коз.
Коровы в туннелях, удивленно сказал я.
Чтобы их есть, ответил Агустин. Им же надо что-то есть.
Там были большие помещения, где люди сидели за столом. И другие, где мужчины готовили взрывчатку. Срез целого невидимого мира. Чудовищный муравейник, бурлящий горячечной, прилежной волей к разрушению, чреватый взрывами.
Я недавно прочитал историю Лез-Эпаржа. И рассказал ему. Союзники против немцев, три года, с 1915 по 1918-й, на одном и том же холме. Десятки тысяч убитых с обеих сторон, притом что линия фронта сдвигалась на несколько метров, не больше. Минометные обстрелы, готовившиеся месяцами. Холм, дырявый со всех сторон, словно кусок грюйера. Целые куски вырваны динамитом. До сих пор изъеденный кратерами, большими, как моря на Луне.
Ты нарисовал Лез-Эпарж, Агустин, гордо сказал я ему. Это самый прекрасный и самый ужасный рисунок Лез-Эпаржа, какие только были.
Он засмеялся.
Мы освоились с нашей новой жизнью. Научились видеть в открытках, приходивших по-прежнему, то, чем они и были, – мысли. Знаки. Способ поддерживать связь. Виды Повра, Сюзанна, Элана, Велю, Лешеля. Открытки из Мон-Иде, из Пюра, Фоссе, Марра, Мурона, Сен-Мартен-л’Ерё. Обычно церковь и деревенская площадь как самый наглядный экспонат, базовая клетка, по которой можно составить примерное представление об окружающих улицах, сравнить разные деревни, оценить их жизнеспособность, зажиточность, большее или меньшее запустение. Иногда еще какая-нибудь деталь. Фасад старинного бара. Фото местного блюда, корзины колбас, культового сыра. Вид рынка, лотка на блошином рынке. Остатков былой роскоши, которой гордилось это местечко. Но все же чаще всего – фото церкви. Вид собора. Деталь аббатства.
У нас помимо нашей воли образовалась коллекция религиозных построек. Церковь в Мор-Оме. Церковь в Донмане. Церковь в Сен-Бенене. Церковь в Вильнёв-ла-Льон. Церковь в Водевиле. Церковь в Ур-ла-Парад. И все эти церкви построены во всех поселениях, всякий раз говорил я себе. Все эти люди все эти века строили все эти церкви. Теперь меня удивляло то, что прежде казалось самоочевидным: что даже в самых глухих деревнях, в самом последнем захолустье нашлись люди, чтобы построить на площади Божий дом. Не только построить, но и приложить все силы, чтобы сделать его самым красивым. Выше любого замка, любого герцогского или княжеского особняка. Церкви Люньона, Пассажа, Сен-Ром-де-Тарн, Лубаресса. Церкви Флавиньи, Нев-Мезона, Этена, Дормана, Сомсу, Вокулера, Шеваль-Блана, Баккара, Англюра, Одиля, Дьёза, Рюпта. В итоге я бывал растроган – притом что никогда не был верующим. Притом что знал: автостопщик такой же неизлечимый атеист, как и я.